Критика права
 Наука о праве начинается там, где кончается юриспруденция 

Экономика и правовое регулирование [Редактировать]

 Оноре Домье — Юристы (1854-1856)


I

Приступая к работе над данной темой, я испытывал опасения следующего рода. Проблема в своей принципиальной части сводится к так называемому обратному действию, надстроек на базис. Спрашивается, что нового можно сказать по этому поводу, кроме положений, давным-давно высказанных и обоснованных? Не грозит ли здесь опасность повторить собственными словами истины, всем давно известные?[1] Этим у нас довольно часто злоупотребляют, а между тем физиология учит, что монотонное повторение одного и того же раздражения только понижает восприимчивость нервной системы.

Поэтому прежде всего я поставил перед собой вопрос: что нового имеется в области данной проблемы? И вот при самом беглом ознакомлении с литературой оказалось, что нового очень много. В конце концов мне приходится опасаться другого, а именно, что в беглом очерке вряд ли удастся охватить все те отдельные стороны и детали проблемы, которые перед нами встают.

Воздействие государства на экономику, — а правовое регулирование есть лишь особая форма этого воздействия, — приходится теперь рассматривать в свете опыта империалистической стадии развития капитализма, в особенности в свете тех попыток контроля и регулирования народного хозяйства, которые имели место во время мировой войны. Эти попытки породили целую литературу, надо сказать, недостаточно еще у нас изученную. Если, например, опыт Германии более или менее известен и изучен, то не менее интересные попытки контроля и регулирования народного хозяйства, производившиеся английским правительством, известны у нас значительно меньше. Я по крайней мере затрудняюсь назвать хотя бы одну работу, посвященную регулированию английского хозяйства во время войны, хотя за границей таких работ вышло не мало. Другой факт колоссального значения — это наше социалистическое строительство. Здесь перед нами наиболее глубокое воздействие надстройки на базис, которое сопровождается тем, что надстроечная организация — государство — становится частью базиса. Планирование народного хозяйства представляет собой сочетание познавательных и волевых моментов, научного предвидения и целевой установки. Это придает новый аспект проблеме и сообщает ей богатство оттенков, ранее ускользавших от внимания. В нашей литературе эти проблемы обсуждались в связи с попытками определить пределы и характер действия закона стоимости в нашем хозяйстве. Полемика развернулась вокруг выступления Е. А. Преображенского, который выдвинул понятие закона первоначального социалистического накопления, противопоставив этот последний закону стоимости. Острота споров обусловливалась, несомненно, тем, что дело шло о самых актуальных проблемах экономической политики. Однако и в плоскости чисто методологической с обеих сторон раздавались весьма полновесные упреки. В частности, Преображенский усматривал у своих противников тенденцию к отказу от исторического материализма и сползание на позиции Штаммлера[2].

К занимающим нас проблемам имеют отношение, как этот видно будет из дальнейшего, и две другие дискуссии, развернувшиеся среди марксистов-экономистов. А именно дискуссия о предмете теоретической политической экономии и ныне продолжающаяся дискуссия, развернувшаяся вокруг книги Рубина «Очерки по теории стоимости Маркса».

В буржуазной экономической литературе мы имеем целый ряд работ, посвященных проблеме взаимодействия экономических законов и так называемых социальных влияний. Насущность этой проблемы начала ощущаться еще до мировой войны и до того размаха, которое приняло государственное регулирование. Решающую роль сыграли как обострение классовой борьбы, присущее эпохе империализма, так и возрастающая роль государственной организации. Буржуазные экономисты почувствовали необходимость обратиться к изучению социального момента в экономических явлениях. Характерно в этом отношении заявление одного из ярких представителей индивидуалистического, субъективно-психологического метода в политэкономии, вождя австрийской школы Бём-Баверка. В своей работе «Сила или экономический закон», написанной накануне войны 1914-1918 гг.[3], Бём-Баверк констатировал, что в экономической науке существует пробел именно по части изучения социальных влияний. «Этот пробел, — читаем мы у него, — всегда ощущался как таковой; но за послед¬нее десятилетие он стал особенно ощутимым, потому что в нашем новейшем хозяйственном развитии вмешательство факторов социальной власти все возрастает. Тресты, картели, пулы, монополии всякого рода, с одной стороны, рабочие организации со средствами принуждения в виде стачки и бойкота — с другой, оказывают давление, врываясь в ценообразование и распределение, — мы не говорим уже о тех быстро возрастающих искусственных влияниях, которые исходят от государственной экономической политики»[4].

За последние десятилетия в буржуазной (преимущественно немецкой) экономической литературе сложилось даже целое направление, усиленно подчеркивающее значение социального регулирования как предпосылки, которую нужно учитывать при изучении экономических явлений. К этому направлению принадлежит Карл Диль; виднейшими его представителями являются далее Штольцман, Аммон, Оппенгеймер, Шпанн и др. Продуктивность этого течения не ослабела, а, наоборот, усилилась в послевоенные годы. Проблема соотношения социального и экономического начинает интересовать и более или менее ортодоксальных гренцнютцлеров; укажу хотя бы на работу Штригля[5]. Этой же теме посвящен ряд глав большой работы Макса Вебера «Очерки социальной экономики»[6]; сводку различных теоретических взглядов по вопросу о взаимоотношениях хозяйства и права дает Добрецбергер[7].

Наконец, как новый момент, надо учесть еще и то, что практика нашей революции и марксистская критика теории права создали гораздо более ясное, чем раньше, представление о специфических чертах юридической надстройки. Так, напр., если в досоветский период нередко можно было встретиться с утверждением, будто социализм влечет за собой необыкновенное развитие правовой надстройки, то сейчас с этим никто из марксистов, разумеется, не согласится. Сейчас для нас бесспорно, что растущее значение сознательного регулирования хозяйственных процессов и вообще выработка сознательной коллективной воли на основе исторического материализма как основной признак социалистического общества вовсе не равносильны растущей роли права, а наоборот, сопровождаются неизбежным его отмиранием.

В своей наиболее общей постановке проблема — экономика и право или, шире, экономика и социально-регулирующие влияния — представляла и представляет арену борьбы материалистического понимания истории. Именно по этой линии марксизму приходилось отстаивать свои позиции от нападения со стороны всевозможных разновидностей философского идеализма. Социальное направление в политической экономии, о котором шла речь выше, находится в несомненном идейном родстве с философией неокантианства, в частности с философскими построениями Рудольфа Штаммлера. Как известно, Штаммлер именно пытался опровергать материалистическое понимание истории, объявляя юридическое регулирование логической предпосылкой хозяйственных процессов. Вот одна из формулировок, наиболее отчетливо передающая его основную мысль:

«В основе всех политико-экономических исследований, следовательно, всякого изучения народного хозяйства лежит определенное правовое или конвенциональное регулирование в том смысле, что это конкретное правовое нормирование есть логическое условие данного политико-экономического понятия или принципа. И в тот момент, как мысленно мы отбросили бы это определенное, необходимо предпосылаемое регулирование, у нас ничего не осталось бы от упомянутого экономического понятия или принципа»[8].

Надо отметить, что здесь мы встречаемся с тем же самым рассуждением, при помощи которого Кант в свое время доказывал априорность категории пространства. Понятие пространства — рассуждал Кант — не может явиться результатом наблюдения вещей или тел, расположенных в пространстве, ибо всякая пространственная вещь предполагает в самой себе категорию пространства. Рассуждая таким же образом в плоскости соотношений субъекта и объекта, можно прийти либо к субъективному идеализму, солипсизму, провозгласив примат «моих ощущений», либо к объективному идеализму, провозгласив примат «чистого понятия» или «идеи». В построениях Штаммлера и его последователей государство и право, получают примат над экономикой, как дух над материей, как форма над содержанием, как цель над тем, что бесцельно.

Идеи Штаммлера целиком воспринимает Берольцгеймер. «Экономи¬ческая жизнь, — пишет он, — не является, как это обычно полагают, чем-то, что само по себе реально. Она приобретает реальность только через формальную связь права, следовательно, государства и через государство. Государство и хозяйство, как это представил Штаммлер, есть одно и то же рассматриваемое с разных сторон»[9].

Точно так же опровергает исторический материализм один из видных представителей социального направления в политической экономии, Оттомар Шпанн: «Хозяйство не есть базис, не есть какой-либо механический субстрат духа; наоборот, оно вообще может стать действительностью только как его (духа) слуга и выражение. Хозяйство уже потому не может быть базисом права, что, играя чисто служебную роль, оно предполагает право и от права так же, как от нравственности, религии и жизненной силы получает впервые свое бытие и свою форму»[10].

Тут прибавлена еще некая мистическая «жизненная сила», но общий смысл от этого, разумеется, не меняется. Суть дела заключается в опровержении исторического материализма. Надо, впрочем, сказать, что тот, же Шпанн, разделавшись с марксизмом, оговаривается с грустью: «Но эта идея (идея исторического материализма), помимо сознания, играет не только в современной социологии, но и во всей современной исторической науке большую, чем это думают, роль, а именно господствующую роль»[11].

Сила идей исторического материализма настолько велика, что их нельзя просто отрицать. Их пытаются обезвредить, исказить. Один из интереснейших французских государствоведов и завзятый реакционер Ориу, рассуждая о понятии субъекта права, приходит к выводу, что в основе правосубъектности лежит не что иное, как известная концентрация экономических интересов. Его выводы таким образом приближаются к положениям исторического материализма; Ориу это чувствует и делает в соответствующем месте своей книги следующее любопытное примечание:

«Бесспорно, экономические явления являются наиболее важными, и по¬литические явления служат им, как тело служит душе. К тому же, как мы увидим впоследствии, вся политическая организация государства служит гражданскому режиму, который в существе своем есть режим экономический; публичная жизнь и публичное право стоят на службе частной жизни и частного права, — явлений, в существе экономических, и частное право, являющееся правом экономическим, есть общее право и образует ось всей, системы.

Таким образом мы приходим к тем выводам, что и Карл Маркс и Энгельс, с той лишь разницей, — правда, весьма важной, — что в доминировании экономики мы не усматриваем материализма, а, наоборот, исторический спиритуализм. Экономический фактор нам представляется более спиритуалистическим, чем фактор политический. Это значит, что мы не понимаем экономические факты как нечто, зависящее от средств произ¬водства — представление чисто механическое, — но как нечто, над чем господствуют экономические цели, богатство, собственность, услуги; в общем и целом мы рассматриваем политическую экономию, как нечто подчиненное социальной экономии, что является финалистической точкой зрения на жизнь»[12].

В этих попытках французский юрист идет по стопам немецких экономистов, сторонников социального метода. Штольцман опирает всю свою систему экономических категорий на «идею цели»[13]. В полном сог¬ласии со Штаммлером он проводит в своих работах ту мысль, что ни одно экономическое явление не может быть изучаемо вне определенного социального регулирования.

В том же духе высказывается Карл Диль: «Все понятия политиче¬ской экономии имеют смысл только при условии определенного правопорядка. Идет ли речь о ценности, или цене, деньгах, кредите, капитале или другом каком-либо политико-экономическом понятии, все они имеют предпосылкой определенный правовой порядок; без этой предпосылки, т. е. как так называемые чисто экономические понятия, они были бы лишены смысла»[14].

Другой представитель социального метода — Аммон — в своей работе «Объект и основные понятия теоретической политической экономии»[15] пытается более конкретно формулировать эти социальные предпосылки хозяйства. У него получается при этом следующий весьма характерный перечень предпосылок.

1) Признание в известных отношениях исключительного (т. е. всеми почитаемого, но не обязательно неограниченного) права распоряжения внешним, т. е. находящимся вне личности одного из обменивающихся, объектом (как предпосылка обмена). 2) Признание свободного, т. е. исключительно от индивидуальной воли субъектов социального общения зависящего перехода этого права распоряжения (как цель обмена), и одновременно длительной обязывающей силы раз сделанного распоряжения. 3) Свобода (т. е. исключительно от индивидуальной воли обменивающихся зависящая возможность) определения количественной стороны обмениваемых объектов (ибо в этом коренятся все политико-экономические проблемы, специально проблемы цены). 4) Признание всеобщего социального измерителя ценности и средства обращения (как условие приравнивания в этих социальных актах обмена, или обороны).

Привнесение социального момента в политическую экономию свелось, как мы видим, к повторению старинного предрассудка юристов, что не товарно-капиталистическое хозяйство порождает соответствующую ему систему права, а, наоборот, само хозяйство есть деятельность, обусловленная теми мотивациями, которые рождаются на почве определенных правовых институтов.

Правда, Аммон всячески оговаривается, что эти им установленные «социальные предпосылки» хозяйственной деятельности не следует смешивать с какой-либо конкретной системой положительного права, скажем, с римским гражданским правом. «Для проблем, которые ставит себе политическая экономия, совершенно безразлично, идет ли дело о юридическом или конвенциональном регулировании, или, наконец, о таком порядке социального оборота, который нашел себе признание только в общественном сознании»[16]. Речь идет об абстрактных предпосылках, которые содержат в себе социальный момент, «общий различнейшим конкретным правовым формам», момент, для которого, по мнению Аммона, не существует ни юридического, ни общежитейского понятия. Он считает возможным, обозначить этот момент как «индивидуалистическое отношение оборота». Для нас, однако, очевидно, что речь идет не о чем другом, как о наиболее общих определениях буржуазного права, которое рисуется Аммону в качестве «предпосылок» хозяйственной деятельности и в качестве основного условия, от которого зависит логическая возможность постановки теоретических проблем политической экономии[17].

Сказанным отнюдь не исчерпывается, разумеется, теоретическая позиция социального направления в политической экономии, тем более что между отдельными его представителями существуют немаловажные различия. Так, напр., Оппенгеймер, подчеркивающий значение политической власти и политического насилия, стоит идейно гораздо ближе к Дюрингу и Гумпловичу, чем к Штаммлеру. Однако в основном социальная обусловленность понимается этими авторами в смысле телеологическом, т. е. идеалистически, а не материалистически.

Спор сторонников социального метода с чистыми гренцнютцлерами является в значительной мере спором внутри одного и того же лагеря. Ибо, с одной стороны, несмотря на критику индивидуалистического и субъективно-психологического метода австрийской школы, которую мы находим и у Аммона, и у Шпанна, и у Штольцмана, все указанные авторы в конечном счете стоят в теории ценности на тех же самых позициях, что и австрийцы, внося лишь известные модификации и поправки[18]. C другой стороны, как это показал Визер, представители чистой теории предельной полезности, «идя путем убывающих абстракций», могут от идеального, предоставленного самому себе индивида перейти к исторической действительности, включающей в себя, как выражается Визер, «вождя и массу», и тем самым дать надлежащее теоретическое объяснение отношениям, в которых обнаруживается превосходство сил капитала» (den Verhältnissen der kapitalistischen Uebermacht)[19]. Одним словом, та социология, которую буржуазные экономисты типа Штольцмана, Шпанка, Аммона включают в свои политико-экономические построения, вполне стоит той, от которой абстрагируются чистые гренцнютцлеры, но которую они, по свидетельству Визера, так же легко могут в случае надобности «примыслить». Эта «социология», как правило, стремится перевернуть вещи вверх ногами, т. е. изобразить материальное производство общественной жизни не в качестве основного момента, каковым оно является, а в качестве производного и служебного. С этой социологической установкой теснейшим образом связано субъективное и телеологическое понимание закона ценности. Если исходить из объективного факта разделения труда и из объективной необходимости распределения общественно-необходимого рабочего времени, то закон ценности (стоимости) предстанет перед нами, как объективный социальный закон, выражающий общественные отношения, складывающиеся за спиной людей.

Если же исходить из индивидуалистических и телеологических предпосылок, то основой явится то или иное распределение прав распоряжения (Verfügungsgewalten), т. е. тот или иной гражданский правопорядок.

Неудовлетворительность тех решений, которые базируются на идеалистической философии, не снимает, разумеется, самой проблемы. Суть же ее сводится к следующему. Дан ряд стихийных, и вполне объективных закономерностей экономического порядка, находящих для себя выражение в экономических категориях; с другой стороны, на почве этих экономических закономерностей вырастают более или менее субъективированные факторы в виде вмешательства организованных классовых сил, в первую очередь государства как наиболее всеобъемлющей организации господствующего класса. Спрашивается, как нужно мыслить себе отношение между стихийными законами экономики и властным вмешательством социальной организации? Прежде всего совершенно бесспорно, что экономическое и внеэкономическое следует рассматривать как некое единство. Социальные силы не вторгаются в экономический процесс откуда-то со стороны, из иного мира. Социальное, как это правильно подчеркивал в полемике с Туган-Барановским Бухарин, есть «инобытие» экономического. Нелепо на манер Бём-Баверка рассматривать экономическое и социальное как чистую противоположность. Однако нельзя ограничиваться и подчеркиванием момента единства, превращая его тем самым в тождество. Нельзя успокаиваться на том, что в экономические категории уже включена классовая борьба[20]. Диалектический метод требует рассмотрения социальных и экономических явлений как единства противоположностей. Экономика не только включает в себя моменты классовой борьбы, но и полагает их вне себя, как особое, как противоположное, охваченное тем же единством. Экономика потенцируется во внеэкономическом («политика — концентрированная экономика»), она не только определяет свое инобытие, но, в свою очередь, и определяется им. Социально-политические процессы не только отражают уже совершившиеся изменения экономического базиса, но и антиципируют предстоящие изменения. Таково именно значение пролетарской революции и диктатуры пролетариата.

О том, как смотрел сам Маркс на экономические категории, мы находим в высшей степени ценное указание в одном из его писем к Энгельсу от 10 октября 1868 года:

«Случайно я нашел у одного мелкого букиниста книгу «Отчет и справка» («Report and Evidence») об ирландском арендном праве 1867 года (палата лордов). Это было настоящей находкой. В то время, когда господа экономисты считают спор о том, является ли земельная рента платой за естественное различие почвы, или она является просто процентом на вложенный в землю капитал, чисто догматическим спором, здесь мы видим практическую борьбу не на живот, а на смерть между фермером и землевладельцем, — насколько рента должна включать в себя, кроме платы за различное качество земли, также и проценты на капитал, вложенный в землю не землевладельцем, а арендатором. Политическую экономию можно превратить в положительную науку только таким путем, что на место враждующих теорий ставят враждующие факты и действительные противоречия, образующие скрытую основу первых».

Что вытекает из этого письма? Во-первых, то, что Маркс предлагал отыскивать классовую борьбу там, где доктринеры видели лишь задачу разграничения экономических категорий. Во-вторых, экономический ре¬зультат, т. е. большая или меньшая степень чистоты воплощения той или иной категории, зависит от практического исхода классовой борьбы. Отвлеченные категории политической экономии указывают, лишь общие, и притом довольно широкие рамки. Более конкретная закономерность есть закономерность классовой борьбы и может быть установлена лишь с полным учетом всех условий последней. Нам кажется, что эти мысли Маркса недостаточно еще усвоены экономистами. Если в экономических исследованиях более или менее отвлеченного порядка идет речь о борьбе, то обычно под этим понимается рыночная конкуренция, конкуренция между однородными предприятиями, из которых одно побеждает другое более высокой производительностью труда, более высокой техникой, словом, на почве более низкой себестоимости и более низких рыночных цен. Между тем, в действительности рыночная конкуренция есть вовсе не единственный, а только один из видов экономической борьбы. В «Экономике переходного периода» Бухарин различает «вертикальную, горизонтальную и комбинированную конкуренцию». Только в случае горизонтальной конкуренции, т. е. когда мы имеем борьбу однородных предприятий за рынок, метод дешевых цен находит себе полное применение. Но этот метод неприменим в тех случаях, когда идет борьба за раздел производимой прибавочной стоимости между предприятиями, расположенными по вертикали (сырье, полуфабрикат, готовые продукты). То же самое относятся к борьбе между крупным и мелким сельским хозяйством за землю, к борьбе монополистических организаций за рынки сырья, за сферы приложения капитала. Хотя все эти явления несомненно находят себе отражение в ценах и, следовательно, так или иначе связаны с рынком, однако это не делает их рыночными явлениями.

Для громадного большинства буржуазных экономистов характерно именно стремление оставаться в сфере рыночной конкуренции, сосредоточивая свое внимание исключительно на законах ценообразования. Эти законы рассматриваются как специфический предмет «чистой» экономической теории. Австрийская школа, которая мнит вывести эти законы из простейших предпосылок: важности потребности и имеющегося в распоряжении запаса благ, дает законченный образец экономической теории, не желающей иметь ничего общего с реальной действительностью и с ее законами развития.

В качестве одного из примеров, на котором можно видеть различие марксистской теории и «чисто экономических» теорий буржуазных ученых, укажем проблему империализма. С одной стороны, мы имеем экономическую теорию империализма, как ее сформулировал Ленин, теорию, которая включает в себя целый ряд совершенно конкретных моментов: степень концентрации производства, изменение роли банков, вывоз капиталов, монопольный раздел мира и т. д., а с другой стороны, мы имеем рассуждения такого, напр., видного буржуазного экономиста, как Шумпетер, который полагает, что концентрация и централизация капиталов экономически выгодны лишь до известных разумных пределов, если же они идут дальше этих границ, то только потому, что к чисто экономическим причинам прибавляются причины уже не экономического порядка: «Если тем не менее возникают гигантские предприятия и тресты, которые господствуют над индустриями целых стран, — пишет он, — и даже больше, — если хозяйство свободной конкуренции все более уступает в борьбе с крупными монополиями, то к сему имеются иные, не чисто экономические причины. Прежде всего — влияние националистических, милитаристических, империалистических инстинктов борьбы, которые не могут быть целиком объяснены из экономического положения нашей эпохи. Другими словами, государственная политика силы преобразовала хозяйство и путем протекционных пошлин, дэмпинга товаров и капиталов сделала из нашего мирового хозяйства нечто иное, чем то, что получилось бы в результате хозяйственного эгоистического расчета отдельных индивидуумов, предоставленных самим себе»[21]. Таким образом важнейшее явление в развитии капитализма Шумпетер отказывается объяснить экономическими законами. Его экономическая теория дает в этом пункте осечку.

Гораздо дальше идет другой представитель австрийской школы — Штригль[22]. Он просто отрицает социальный момент, как имеющий какое-либо значение для экономической теории. Поставив своей целью «найти, то чисто экономическое, что может составить предмет теоретической науки о хозяйстве», Штригль кладет в основу простейший факт, что налицо всегда имеется меньше благ, чем можно потребить. Из этого факта вытекают, по мнению Штригля, все те закономерности, которые должны охватываться экономической теорией, если придать ей необходимую методологическую чистоту. Этой чистоты экономическая наука, по мнению Штригля, еще не достигла. Она изучает многое, что не имеет никакого отношения к экономическим закономерностям в их чистом виде. Предметом своей науки экономисты считают то, что относится лишь к предпосылкам или, как выражается Штригль, к «первоначальным данным» к конкретным условиям, среди которых наблюдается «экономические закономерности». Где имеется хозяйство, пишет он, там имеются также (это великолепное т а к ж е! — Е. П.) люди с определенными способностями и потребностями, имеется географическая среда и «социально-хозяйственная организация, имеются налицо запасы благ и методы производства; где нет чего-либо из перечисленного, там мы не можем представить себе хозяйства?» (еще бы! — Е. П.).

Таким образом, в первоначальные данные попала не только географическая среда, население, но и само производство с его социальной организацией. Правда, в одном месте Штригль оговаривается, что при известных условиях изменения в первоначальных данных можно вывести из хозяйственных процессов (напр., увеличение запаса благ). Но, вообще говоря, эти изменения не охватываются штриглевской экономической зако-номерностью, но, так сказать, прерывают ее. Чтобы иллюстрировать свою мысль, Штригль дает следующий пример, взятый из механики: «Линия полета брошенного мяча фиксирована начальными данными: если мяч пойман играющими и не может продолжать свой путь, мы имеем изменение данных; а когда мяч брошен обратно, то имело место установление данных для новой линии полета. Теоретическая наука не может вывести все пути мяча из одной первоначальной ситуации, она всегда только в состоянии описать путь от одного установления первоначальных условий до следующего, самое же установление этих условий всегда останется для данной теоретической дисциплины иррациональным».

Мы имеем, таким образом, чисто механический разрыв реально совершающихся экономических процессов, — с одной стороны, и экономической «закономерности» — с другой. Все то, что составляет, с нашей точки зрения, действительные причины того или иного развития экономики, тщательно устраняется Штриглем и объявляется чем-то случайным по отношению к устанавливаемым им теоретическим закономерностям. В сво¬ем стремлении очистить экономическую теорию Штригль изгоняет из нее все социальные моменты. Экономические законы, по его мнению, можно наблюдать с тем же успехом в хозяйстве изолированного человека:

«Надо иметь в виду, что замкнутое домашнее хозяйство и хозяйство коммунистического государства с точки зрения теоретической политэкономии, совпадают с хозяйством изолированного человека, а также, что явления оборотного хозяйства могут быть полностью поняты, как усложнения внеоборотных (внеменовых) хозяйственных актов»[23].

Если политическая экономия до сих пор занималась накоплением эмпирических фактов, то это, по мнению Штригля, фатальная ошибка. Этого вовсе не нужно было делать для того, чтобы обосновать экономические законы. И тут Штригль приходит к своему «парадоксальному заключению»:

«Придерживаясь строго нашей программы привлекать для определения экономического только то, что существенно для теории, мы стоим перед неизбежным выводом: социальное не является существенным в том, что охватывает экономическая теория, оно, с точки зрения экономической теории, — случайный элемент громадного большинства тех эмпирических фактов, которыми занимается экономическая теория, но не необходимый элемент в составе хозяйства»[24].

В результате, рассуждая совершенно последовательно, Штригль отказывается поместить политическую экономию среди наук общественных: «теоретическая политическая экономия не есть социальная наука, но содержит высказывания о понятиях, которые могут охватывать социальные и внесоциальные явления». Сделав это открытие, Штригль скорбит о печальных последствиях длительного заблуждения, состоявшего в том, что политическую экономию хотели строить как науку об обществе: «Мысль, что политическая экономия должна быть социальной наукой, как блуждающий огонек, носилась перед теорией на всех ее путях, и не будь этого, были бы избегнуты многие заблуждения и многие контроверзы»[25].

Так как для Штригля все сводится к распоряжению известным запасом экономических благ, то, как уже отмечено, социальное хозяйство от изолированного принципиально ничем не отличается. Разница только в том, что для изолированного человека возможность распоряжения понимается чисто физически. В социальном же хозяйстве не все физически достижимое — твое (м. б. соседа), не все физически недостижимое — не твое (возможно использование через представителя), и, наконец, право распоряжения одной и той же вещью может принадлежать нескольким.

Весьма характерно отношение Штригля к проблеме революции. Он рассматривает революцию исключительно как временное нарушение стабильности отношения. Само содержание революции ни в какой мере не может интересовать экономическую теорию, как и вообще ее не интере¬сует, каким образом происходит социальное распределение благ.

«Каким образом произошло распределение, какие силы действовали при распределении, производилось ли оно согласно принципу справедливо¬сти или нет, возникла ли первая собственность из труда или из грабежа, или еще как — этого мы не рассматриваем» (с. 36).

Штригль различает лишь такие перемещения благ, которые может охватить его чистая экономическая теория, и такие, которые проистекают от сил, стоящих по ту сторону хозяйства, и устанавливают новое распределение, которое может явиться отправным пунктом для нового хозяйства. С этой точки зрения революция ставится им на одну доску с кражей и грабежом. Штригль так пишет:

«Это применимо (т. е. то положение, что каждая революция рано или поздно приводит к стабильным отношениям — Е. П.) не только к тем крупным переворотам, которые история нам передала под именем революций, но и к тем революциям в малом, которые имеют место в каждом общественном строе: грабеж и кража являются насильственными вторже¬ниями в закон и порядок; если в отдельном случае восстановление прежнего положения не может быть достигнуто, то нарушение порядка означает перемещение в распределении владения»[26].

Ясно, что такая экономическая теория ничего не в состоянии объ¬яснить из происходящих в действительности экономических процессов. Но она и не предполагает этого делать. Рассуждения Штригля демонстрируют нам доведенную до абсурда методологию австрийской школы. Чистые экономические законы оказываются ни к чему непригодными. Это действительно не ключ, открывающий нам двери к познанию действительности, а, как выразился т. Степанов, «просто камергерский ключ, которым буржуазия награждает жрецов своей науки».


II

Всякая экономическая теория, заслуживающая этого названия, должна иметь в своей основе какую-либо социологическую концепцию. Только от такой теории можно ожидать ответа на интересующий нас вопрос о соотношении экономических и внеэкономических моментов. Буржуазная политическая экономия, как мы видели, не в состоянии справиться с такой задачей. Она пытается либо вовсе вырвать экономику из социального контекста и строить экономические законы, абстрагируясь от общественного производства, либо, привлекая социальные моменты, немедленно впадает в идеализм и наивную телеологию.

Колоссальным преимуществом марксизма является то обстоятельство, что его экономическая теория опирается на солиднейший фундамент исторического материализма, составляя с ним одно целое. Экономические категории в марксистском понимании являются отражением определенного строя производственных отношений, во всяком антагонистическом обществе это суть классовые отношения, которые находят себе продолжение и конкретизацию в сфере политической борьбы, государственного устройства и правопорядка. С другой стороны, особое несводимое качество экономики, как совокупности общественных отношений по производству, не уничтожает единства этих отношений и самого материального про¬цесса производства как процесса между человеком и природой. Качественная и количественная характеристика этого процесса, которую мы находим в понятии производительных сил, является в конечном счете определяющей. Экономика, следовательно, должна рассматриваться в диа-лектической связи как с самим материальным процессом производства, так и с надстроечными отношениями, в которых она потенцируется. Там, где кантианская по преимуществу методология буржуазных экономистов и государствоведов отыскивает отношения формально-логической обусловленности, там материалистическая диалектика должна вскрывать реальную зависимость, реальное движение самих вещей.

Это вовсе не такая простая задача, ибо реальные связи гораздо сложнее априорных зависимостей. Не приходится поэтому удивляться, что наша марксистская теоретическая, мысль должна была уделить не мало внимания некоторым предварительным вопросам. Вместо того, чтобы прямо приступить к реализации тех несомненных научных преимуществ, которыми обладает марксова теория политической экономии, пришлось поспорить о том, как собственно этими преимуществами надлежит пользоваться. Мы берем на себя смелость вмешаться в этот спор исключительно потому, что затрагиваемые там проблемы имеют отнюдь не специальный, но общеметодологический характер и теснейшим образом связаны с нашей темой.

Отправным пунктом дискуссии явилась концепция А. Богданова, которая долгое время признавалась образцовой именно с точки зрения увязки марксовой теории политической экономии с историческим материализмом. За это в свое время «Краткий курс экономической науки» был так высоко оценен Лениным. «Выдающиеся достоинства «курса» г-на Богданова, — писал Ленин, — состоят в том, что автор держится последовательно исторического материализма»[27].

Тем не менее, дальнейший шаг в развитии у нас марксистской экономический науки мог быть сделан только на пути критики и преодоления богдановской концепции. Ибо, если в первое время связь между антимарксистской философией Богданова и его пониманием основных вопросов экономической теории не улавливалась достаточно отчетливо (тем более, что философские воззрения Богданова в конце 90-х годов еще не сложились в ту законченную антиматериалистическую систему, в какую они вылились в период «Эмпириомонизма» и «Тектологии»), то в дальнейшем на этот счет не могло оставаться никаких сомнений. Нельзя строить и разрабатывать марксистскую теорию политической экономии, отвергая и материализм и диалектику. Антидиалектическая и вульгарно-механистическая концепция Богданова в области политической экономии сказалась прежде всего на понимании им категории стоимости. У Богданова исчезает особое качество этой категории, соответствующее специфическим общественным отношениям; стоимость теряет свой исторически-обусловленный преходящий характер; она сводится к моментам физиологическим и энергетическим. Такое понимание нельзя назвать иначе, как вульгаризацией и искажением экономической теории Маркса[28].

Концом борьбы с богдановщиной в области экономической теории считают обычно дискуссию о предмете политической экономии, происходившую в 1925 году в стенах Коммунистической академии. Но, как это часто бывает, конец борьбы послужил началом для новой, не менее ожесточенной дискуссии, возгоревшейся в рядах противников Богданова[29]. Приходится предположить одно из двух: или богдановские ошибки и его антидиалектические установки продолжают еще гнездиться кое-где среди марксистов, либо в процессе борьбы с этими ошибками были в свою очередь допущены новые ошибки и уклонения от марксистского метода, требующие немедленного исправления. Должен сказать, что, на мой взгляд, правильной является именно последняя версия, которую выдвигают противники Рубина, хотя и они не додумывают некоторых положений до конца. Говоря яснее, я считаю, что так называемая рубинская концепция со всеми ее недостатками есть логический вывод из того положения, будто предметом теоретической политической экономии являются исключительно категории товарно-капиталистического хозяйства и соответствующие производственные отношения. И наоборот, я утверждаю, что борьба за марксистское, т. е. за историческое, понимание стоимостных категорий отнюдь не требует урезанного понимания предмета политической экономии[30].

Таким образом несмотря на самые категорические заявления, будто вопрос о предмете политической экономии решен раз навсегда в ограничительном смысле и решение это скреплено подписями всех марксистских авторитетов, — я считаю возможным и необходимым поставить снова этот вопрос именно в интересах материалистической диалектики, о которой у нас так много пекутся. Ибо очень хорошо, когда вульгарно-механистическое понимание уступает место материалистической диалектике, но очень плохо, когда путеводителями марксистов в борьбе против богдановщины становятся буржуазные экономисты вроде Аммона, для которых единство предмета их науки не является следствием материального единства изучаемых явлений, но конструируется из единства и однозначности логических предпосылок.

На самом деле, именно понимание исторической специфичности стоимостных категорий требует от марксиста-диалектика не только уменья обращаться с ними в их законченном виде, но и уменья показать их историческое возникновение, а следовательно, показать связь товарно-денежного и товарно-капиталистического хозяйства с предшествующими экономическими формациями. Этой задачи никоим образом не может отклонить от себя экономическая теория, если она, согласно взглядам Маркса, должна изучать экономические явления в их движении и развитии, т. е. устанавливать законы перехода от одной формы к другой, от одного порядка взаимоотношений к другому. Что значит, например, изучить капиталистический строй в его возникновении, развитии и упадке? Значит ли это ограничиться абстрактным анализом стоимостных форм? Нет, ибо сами стоимостные формы в их полном развитии уже предполагают сложившийся капитализм. «Для абстрактной теории капитализма, — писал Ленин, — существует лишь вполне развитой и сложившийся капитализм, а вопрос о его происхождении устраняется»[31]. То же самое относится, разумеется, к упадку и уничтожению капиталистического строя.

Далее, когда Маркс утверждает, что понимание земельной ренты раскрывает нам сущность феодального оброка и десятины, то как это возможно, если предметом политической экономии является только овеществленная, т. е. стоимостная форма общественных отношений? Ведь при натуральном хозяйстве эта форма как раз отсутствует. Ведь тогда придется, пожалуй, заявить, что Маркс имел в виду не экономическую сущность оброка и десятины, но какую-то иную. Но какую же именно? На это вряд ли можно будет получить удовлетворительный ответ. Некоторые авторы, правда, делают попытки противопоставить экономические закономерности (относящиеся только к товарному производству) общесоциологическим законам, действующим в доменовых и послеменовых формациях. Но нам думается, что такое противопоставление плохо вяжется с марксизмом вообще и с историческим материализмом в частности.

Вообще на примере именно этой категории, т. е. категории эксплуатации, яснее всего видна неосновательность ограничительной трактовки предмета политической экономии. Никто не станет отрицать, что эксплуатация — это экономическое понятие, но никто не станет также отрицать, что отношения эксплуатации вовсе не ограничиваются пределами стоимостной формы. До сих пор мы думали, что заслуга Маркса состоит как в том, что он показал специфичность капиталистической формы эксплуатации, так и в том, что он установил ее связь с другими формами (рабством, крепостничеством). А вот теперь, видите ли, нас поучают, что марксова экономическая теория кончается там, где кончается анализ особенностей стоимостной формы, и что всякая попытка выйти за пределы овеществленных отношений и связать натуральное и товарно-капиталистическое хозяйство как две стадии развития грозит впадением в богдановщину и знаменует физиологическую и энергетическую трактовку общественных явлений.

Остановимся еще на одном соображении, которое было высказано т. Осинским в дискуссии с И. И. Скворцовым-Степановым и формулировано так: «Поскольку не существует обмена, постольку не существует народного хозяйства, постольку не существует и политической экономии»[32].

Таким образом понятия общественной связи и меновой связи объявляются совпадающими и покрывающими друг друга. На самом деле, первое, конечно, шире. Какая-нибудь система натуральной эксплуатации в древнеегипетском государстве или в государстве инков связывала значительные человеческие массы экономической связью, хотя это не была связь через рынок, через обмен. Таким образом, во-первых, указание, будто только обмен создает понятие народного хозяйства, не соответствует исторической действительности. Во-вторых, обмен, когда он вводится как понятие, «конституирующее» предмет политической экономии, вовсе не носит черт исторического явления, которое проходило определенный путь развития, которое связано с натуральным хозяйством тысячью различных переходов, которое имеет градации от обмена излишками и особенно редкими продуктами до развитого товарного обмена; нет, он берется как нечто всегда себе равное, как комплекс законченных формальных признаков, как логическое условие для возникновения теоретических проблем политической экономии.

Если к обмену мы подходим с точки зрения исторической, то мы не можем замкнуться в пределах категории стоимости, ибо мы изучаем процесс, который впервые создает эту категорию. Если же обмен трактуется как логическое основание, конструирующее единство предмета теоретической политической экономии, то мы рискуем незаметно скатиться к формально-юридической концепции буржуазных экономистов типа Диля, Аммона и др. Для последнего, например, предпосылкой теоретических проблем экономической науки оказывается индивидуальная свобода обменивающихся.

«Если мы представим себе отсутствующей эту свободу (свободу определения количественного менового отношения обмениваемых объектов) и вместо этого определенно установленную для индивидов социальным порядком пропорцию обмена, фиксацию цен, независимую от ее индивидуального регулирования, то собственно теоретическая проблема политической экономии, проблема цены этим уничтожается»[33].

В связи с тенденцией к ограничительному толкованию предмета политической экономии стоит упрощенное противопоставление организованного (доменового и послеменового) и неорганизованного (менового) хозяйства, упрощенное в том смысле, что в организованном хозяйстве все отношения и все развитие изображаются как целиком и полностью подчиненные коллективной или иной господствующей воле. А отсюда делается вывод, что никаких объективных законов развития организованного хозяйства вообще не может быть и что познавательная задача в этом случае сведется к голому описанию плюс констатирование некоторой системы норм[34].

Что касается доменового общества, т. е. примитивных форм натурального и полунатурального хозяйства, то совершенно непонятно, почему, изучая переход от этих форм к более сложным, мы должны ограничиваться описательным методом и не можем подняться до известных обобщений (о «системе норм» можно не говорить, ибо вряд ли кто-нибудь возьмется утверждать, что, например, разложение натурального хозяйства явилось проекцией каких-то заранее установленных норм).

Остается, следовательно, верным только одно: соответствующие закономерности не укладываются в форму закона стоимости, ибо эта форма еще не сложилась. Если же мы возьмем хозяйство переходного к социальному периода, то и здесь никто не станет отрицать наличия объективных закономерностей экономического порядка, которые, опять-таки, отнюдь не укладываются в форму закона стоимости. Наконец при развернутом социализме производственные отношения в максимальной степени будут определяться сознательной волей коллектива. Поэтому есть все основания говорить о социальной технологии как науке будущего. Однако наивно представлять себе эту социальную технологию как нечто способное целиком заменить науку об объективных законах развития общества. Ибо всякая технология есть не что иное, как применение на практике законов какой-либо наук — физики, химии, биологии и т. д. Спрашивается, как может развиваться социальная технология, если ей не будет сопутствовать мощное развитие науки об обществе. И наоборот, как можно представлять себе широкое развитие социального эксперимента (а технология ничто без эксперимента), которое не влекло бы более глубокого, детального и точного осознания объективных соотношений и связей. Некоторым товарищам представляется, что эти объективные закономерности должны получить титул «общесоциологических».

Но, спрашивается, как могут оставаться какие-то общесоциологические закономерности с исчезновением закономерностей экономических? Ведь поскольку общественная связь, ее характер, ее изменения подчинены какой-то необходимости, то, конечно, в первую очередь — той необходимости, которая заключается в совместном производстве, в трудовой связи. Если в этой области исчезают всякие объективные законы, то, спрашивается, каким образом могут сохраняться какие-то общесоциологические закономерности? Все дело в том, что энгельсовский «прыжок из царства необходимости в царство свободы» понимается слишком упрощенно, слишком буквально[35].

Самая широкая, самая последовательная рационализация народного хозяйства все же не может устранить того обстоятельства, что объединение людей в обществе есть продукт не их свободного сознательного решения, как то полагал Руссо, а вынуждается условиями их существования; эти условия приписывают им и форму этого объединения. Если эта необходимость перестала быть слепой и отчетливо осознается людьми, то она от этого не исчезает и вообще — никакое познание объективных законов не уничтожает их действия. Таким образом, и при развернутом социализме останется, вернее возрастет, необходимость в науке, изучающей объективные законы движения и развития общественных производственных отношений, лежащих в основе всего общественного развития в целом. Если же изучение экономических закономерностей сводить исключительно к абстрактному анализу стоимостных категорий, то самая смена хозяйственных форм будет для нас совершенно непонятна. Вместе с тем из экономической теории Маркса будет вытравлен весь ее динамизм. Возьмем, например, такие факты, как экспроприацию мелких производителей, создающую предпосылку для развития капитализма, или развитие монополистического капитализма. Разве можно вывести их из абстрактного анализа категорий товарно-капиталистического хозяйства? Кстати, Роза Люксембург попыталась построить экономическую теорию империализма на основе анализа абстрактных схем воспроизводства и потерпела полную неудачу. Наоборот, ленинское «описание» раскрыло сущность перерастания домонополистического капитализма в монополистический.

Закону стоимости вообще придается у нас непропорционально большое значение. Так, например, построение теории хозяйства переходного периода почти целиком было сведено к проблеме о пределах действия закона стоимости в нашем хозяйстве.

Методологический вопрос о судьбе категорий товарно-капиталистического хозяйства в условиях нашей экономики непропорционально вырос и заслонил собой все. Правильное решение этого вопроса имеет, конечно, очень большое значение, но все же он не открывает нам действительной закономерности развития советского хозяйства; их можно установить, только проработав и обобщив конкретный материал, касающийся таких, при¬мерно, вопросов, как подъем производительности труда в наших условиях и пути этого подъема, рост потребления трудящихся масс и его влияние на хозяйство, новое соотношение т. н. народного и т. н. государственного хозяйства, экономику кооперирования и коллективизации и т. д. К сожалению, и Бухарин и Преображенский только обещали нам вторую конкретную часть своих исследований. А между тем только в этой конкретной части можно установить действительные законы развития хозяйства переходной эпохи. Споры о значении закона стоимости для советского хозяйства поднялись в связи с известной работой Е. А. Преображенского. Мы сталкиваемся тут с проблемой, которая имеет большое значение и для нас, правовиков. Сошлюсь хотя бы на свидетельство проф. Бенедиктова:

«В семинаре по хозяйственному праву на экономическом факультете ЛПИ, — пишет он, — мы сделали попытку проанализировать совместно с участниками семинара проблему «Плана и права» в непосредственной связи с проблемой стоимости в советском хозяйстве. Этот опыт обнаружил всю трудность юридического анализа данной проблемы при наличии острых разногласий по вопросу о «регуляторах» советского хозяйства в экономической литературе».

Преображенский, как известно, выдвинул понятие закона первоначального социалистического накопления, который, по его мнению, действует на протяжении того периода, когда социалистический сектор нашего хозяйства недостаточно окреп, чтобы бороться с частнохозяйственным сектором в условиях полной свободы конкуренции. Этот закон, по его выражению, «диктует с внешне принудительной силой определенные пропорции накопления советскому государству», вопреки закону ценности и в борьбе с ним. Эта концепция Преображенского заключает в себе ряд неясностей и двусмысленностей. Во-первых, борьба с законом ценности может означать полную ликвидацию этой исторической формы овеществления общественных отношений, т. е. окончательную победу планового обобществленного хозяйства над рыночным; во-вторых, она может означать искривление в ту или иную сторону (путем государственного вмешательства или при помощи монополий) тех меновых пропорций, которые установились бы при свободной конкуренции. В первом случае речь идет о выкорчевывании корней капитализма, о ликвидации мелкого товарного производства, которое «порождает и не может не порождать капитализм». Полное неограниченное действие закона стоимости означает развязывание конкуренции, беспощадной борьбы частных интересов, в результате которой среда мелких товаропроизводителей выделяет, с одной стороны, пролетариев, с другой — капиталистов. Вся политика советского государства направлена к тому, чтобы повернуть развитие крестьянского хозяйства с этого капиталистического пути на социалистический путь. Но этот процесс явно не объемлется формулой «первоначальное социалистическое накопление». Бессмысленно будет, например, утверждать, что организация колхозов есть проявление закона первоначального социалистического накопления. Этот термин относится к другой стороне дела, и борьба с законом стоимости имеет здесь иной смысл. Речь идет о мерах к достижению максимально высокого уровня накопления в социалистическом секторе, который был бы невозможен в условиях свободной конкуренции т. е. центр тяжести лежит уже не в столкновении планового начала с ценностной формой, как таковой, но в воздействии на конкретные меновые пропорции, т. е. в политике цен. Это воздействие встречается на каждом шагу и в практике капиталистических государств, ибо нигде в мире перераспределение прибавочной стоимости не происходит на основе закона стоимости даже в его усложненной форме цен производства, подлинная динамика развития каждой новой экономической формации всегда выражается в нарушении «обычных» нормальных пропорций воспроизводства. Это нарушение происходит благодаря давлению организованных классовых сил, в первую очередь государства (политика — концентрированная экономика). Капитализм, развиваясь, финансировал себя весьма щедро. Дело вовсе не сводилось только к тому, что буржуазия боролась против пут и стеснений феодально-цехового порядка. В США, например, такой борьбы почти не пришлось вести (если не считать разгрома Южных штатов в 60-х годах). Однако борьба в области денежного обращения, кредита, таможенной политики, железнодорожной политики сводилась именно к созданию особо благоприятных условий для крупного капитала за счет всех остальных классов и социальных групп. Капитал или средства производства никогда не переливались из одной отрасли в другую по тем пропорциям, которые вытекали бы из чистого действия закона стоимости, даже в форме цен производства, тяжелая промышленность, например, всегда добивалась для себя привилегированного положения. Достаточно вспомнить бюджетные вложения в виде государственных заказов, протекционизм, премии, тарифную политику и т. д. Таким образом, стихийность, с которой действует закон стоимости, вполне достаточна для постоянного воспроизводства капиталистических отношений в среде мелкого товарного производства. Однако этой стихийности недостаточно для того, чтобы обеспечить капитализму быструю и окончательную победу, ее недостаточно для того, чтобы укрепить господство ведущих отраслей промышленности, крепкого промышленного и финансового капитала. На помощь в этом случае всегда приходит потенцированная и концентрированная экономика, т. е. политика господствующего класса и находящегося в его распоряжении государства. Борьба с законом стоимости в этом смысле есть вещь, весьма обычная в практике капиталистических государств. У Преображенского же получается, будто изменение пропорций накопления путем определенной политики возможно только в интересах роста социалистического сектора. Ничуть, — оно применялось и применяется крупным капиталом в свою пользу.

Борьба обобществленного сектора с частным уже потому не может быть отождествлена с борьбой против закона стоимости, что перекачка средств может происходить вовсе не только через рынок.

Представим себе, что те или иные экономические блага переходят из обобществленного сектора в частнохозяйственный не в порядке рыночной циркуляции и помимо всякого закона стоимости. Очевидно это было бы для нас столь же нежелательным явлением и грозило бы нам той же опасностью реставрации буржуазно-экономических отношений. Дело, стало быть, вовсе не только в действии закона стоимости. Можно сказать, что в данном случае я имею в виду простые злоупотребления, а Преображенский имел в виду экономические законы, но это и есть не что иное, как фетишизация экономических законов. На самом деле, все сводится к тому давлению, которое испытывает пролетарская диктатура со стороны тех ростков капитализма, которые неизбежны при наличии мелкотоварного производства. И достаточно представить себе, что диктатура пролетариата несколько ослабела, чтобы согласиться, что неизбежным следствием этого будет переход всевозможных общественных фондов в руки частников, кулаков и т. д.

Отделять политику охраны обобществленных фондов от политики содействия более быстрому росту социалистического сектора нет никаких оснований, а между тем в первом случае мы имеем дело с мероприятиями, которые не связаны с вмешательством в меновые пропорции, а чаще всего состоят в полном изъятии данных объектов из оборота (национализация земли). Таким образом, несомненно, более правы были те возражавшие Преображенскому товарищи, которые предлагали говорить не о борьбе закона первоначального социалистического накопления с законом стоимости, как основном явлении хозяйства переходного периода, а о борьбе социалистического уклада с частнокапиталистическим. Тогда сюда вошла бы и политика коллективизации и кооперирования, которая опять-таки отнюдь не исчерпывается вмешательством в стихийно устанавливающиеся меновые пропорции.

Мы не касаемся в данной связи основной погрешности концепции Преображенского, которая заключалась в том, что противоречия нашей экономики он рисовал по типу капиталистических противоречий, не учитывая заключающихся в ней элементов единства, выражением которых является союз рабочего класса и крестьянства (отсюда своеобразное уподобление крестьянского хозяйства колониям и т. п.).

Вообще же говоря, весь «закон первоначального социалистического накопления» сводится к необходимости сохранения на известный период неэквивалентного обмена между городом и деревней. Но ведь наряду с этой необходимостью существует немало других столь же настоятельных: напр., необходимость увеличивать производительность труда, необходимость из года в год поднимать благосостояние трудящихся, необходимость охранять обобществленные фонды и т. п. Совершенно непонятно, почему вся сумма объективных условий, среди которых приходится строить, социализм, должна воплощаться именно в этой необходимости неэквивалентного обмена и в ней одной.

Наконец последнее, но отнюдь не самое незначительное, недоразумение постигло т. Преображенского с законом пропорционального распределения трудовых затрат. Первоначально самое упоминание о существовании такого закона, хотя бы оно сопровождалось точной ссылкой на Маркса, вызывало жестокие обвинения в богдановщине, в непонимании исторически преходящего характера категории стоимости и т. п. Однако разрешить эту проблему при помощи одного шума оказалось невозможным, и поэтому во втором издании «Новой экономики» мы имеем попытку объясниться. Оказывается, что оппоненты Преображенского проявляют «натуралистическое, неисторическое понимание закона ценности, когда форму регулирования хозяйственных процессов смешивают с регулирующей ролью в экономике общества трудовых затрат вообще, каковую роль эти затраты играли и будут играть во всякий системе общественного производства»[36].

Таким образом констатируем: закон трудовых затрат существует, мало того, он действовал и будет действовать во всякой системе общественного производства. Но каково отношение этого закона к закону стоимости — остается все-таки неясно. Придется обратиться к Марксу. В письме Маркса к Кугельману от 11 июля 1868 года мы читаем:

«Что касается “Zentralblatt”, то автор статьи в этом журнале делает мне наивозможно большую уступку, допуская, что если вообще придавать какой-нибудь смысл понятию стоимости, то неизбежно приходится соглашаться с моими выводами. Несчастный не видит, что если бы в моей книге вовсе не было главы о «стоимости», то анализ реальных отношений, который я даю, содержал бы в себе данные и доказательства действительных отношений стоимости.

Болтовня о необходимости доказать понятие стоимости покоится лишь на полнейшем невежестве как в области того предмета, о котором идет речь, так и в области научного метода. Всякий ребенок знает, что каждая нация погибла бы с голоду, если бы она приостановила работу, не говорю уже на год, а хотя бы на несколько недель. Точно так же известно всем, что для соответствующих различным массам потребностей масс продуктов требуются различные и количественно определенные массы общественного, совокупного труда. Очевидно само собой, что эта необходимость разделения общественного труда в определенных пропорциях никоим образом не может быть уничтожена определенной формой общественного производства; измениться может лишь форма ее проявления. Законы природы вообще не могут быть уничтожены. Измениться в зависимости от различных исторических условий может лишь форма, в которой эти законы проявляются. А форма, в которой проявляется это пропорциональное распределение труда, при таком общественном устройстве, когда связь общественного труда существует в виде частного обмена индивидуальных продуктов труда, — эта форма и есть меновая стоимость этих продуктов».

Таким образом у Маркса сказано совершенно отчетливо, что закон стоимости есть форма выражения более общего закона пропорциональности трудовых затрат. Значит ли это, что те конкретные количественные пропорции, которые мы устанавливаем в нашем плане между отдельными отраслями хозяйства, должны обязательно повторять — и притом в наиболее чистом виде — те пропорции, которые установились бы на основе закона стоимости, т. е. в условиях свободной конкуренции? Разумеется нет. Это не подлежит никакому сомнению. Но как же связать с этим бесспорное положение, что закон пропорциональности трудовых затрат действовал в каждой общественной формации, действует сейчас и «вообще не может быть уничтожен?» Этот вопрос оставлен у Преображенского без ответа, а между тем ответ ясен. Закон пропорциональности трудовых затрат указывает лишь наиболее общие условия равновесия; он дает широкие рамки, внутри которых возможны отклонения в ту и в другую сторону. Именно в силу своей всеобщности этот закон совершенно недостаточен для определения конкретных количественных пропорций, которые по одному устанавливаются механизмом рыночной стоимости и по-другому планом социалистического строительства. Чтобы пояснить, как мы понимаем соотношение между этими «регуляторами», воспользуемся следующей аналогией. Процессы питания в основе своей обусловлены необходимостью периодического восстановления, затраченной организмом энергии. Чувство голода — это форма, в которой мы ощущаем данную физиологическую необходимость. Наконец дальнейшей надстройкой является сознательно урегулированный как с качественной и количественной стороны, так и со стороны сроков порядок приема пищи. Все эти вещи отнюдь не совпадают между собой. Бывают случаи отсутствия аппетита при биологическом голодании, бывают случаи ложного голода. Объективный закон и форма его проявления могут расходиться друг с другом. Точно так же сознательное регулирование питания вовсе не исключительно должно сообразоваться с появлением субъективных ощущений. Наконец в рамках общефизиологических законов сознательное регулирование питания может осуществляться по-разному, варьируя и в качественном, и в количественном отношении, и в отношении сроков[37].

Такую же сложную картину мы имеем и в нашем хозяйстве. Закон пропорционального распределения трудовых затрат намечает самые общие условия равновесия; в этих рамках конкретные меновые пропорции определяются под мощным и разносторонним воздействием экономической политики пролетарского государства. Наконец стоимость как специфическая форма проявления закона трудовых затрат находится на различных стадиях отмирания в зависимости от успехов развития социалистического планового хозяйства. Однако нет ровно никаких оснований сводить эту сложную картину к упрощенной формуле борьбы закона стоимости с «законом первоначального социалистического накопления».


III

Грандиозный опыт регулирования народного хозяйства был проделан во время войны капиталистическими государствами. Изучение этого опыта не поставлено у нас еще на должную высоту. Между тем он имеет не только большой теоретический, но и сугубо практический интерес. Несомненно, что в надвигающихся мировых конфликтах проблема организации хозяйственной жизни станет снова во весь свой рост, и более или менее успешное ее разрешение явится одним из важнейших условий победы. Более или менее хорошо у нас изучен только германский опыт, имеются соответствующие работы, изучена немецкая литература. Гораздо менее известен опыт Англии, но он столь же, если не более, значителен.

Регулирование хозяйственной жизни в Англии было в известном отношении проведено более удачно, чем в Германии. Снабжение в Англии никогда не опускалось до такого низкого уровня, как это имело место в Германии. В распоряжении Англии оставался весь мировой рынок сырья и продовольствия. Именно потому, что Англия не находилась в таком отчаянном положении, именно поэтому меры по регулированию, в частности по рационированию продовольствия, установлению твердых цен было гораздо легче проводить. С другой стороны, большая эффективность регулирования объясняется тем, что 4/5 продовольствия и почти вcе сырье, за исключением металла и угля, Англия получала морским путем, что, разумеется, очень облегчало контроль.

Во всяком случае выводы, которые мы делаем на основании германского опыта, являются слишком поспешными. Так, например, Бухариным в его «Экономике переходного периода» прорыв твердых цен спекулятивной торговлей изображается как явление, совершенно неизбежное. Между тем, по свидетельству всех авторов, как раз в Англии твердые цены в общем соблюдались, и регулирование сохраняло всю свою эффективность при энергичной поддержке не только населения, но и самих торгующих, из которых каждый следил за своим конкурентом.

Не меньшего внимания заслуживает и другой вопрос — судьбы регулирования после войны. В той же «Экономике переходного периода» и в некоторых других работах Бухарин нарисовал законченную картину государственного капитализма, как он вырос из военного регулирования. Действительность эту картину опровергла. После войны мы видим быстрое и решительное уничтожение всех почти форм контроля и вмешательства государственной власти в экономическую жизнь. Однако нельзя успокаиваться на том, что мы, мол, переоценили возможности государственного капитализма. Процесс уничтожения «принудительного хозяйства» необходимо изучить во всех его деталях как с точки зрения тех аргументов, которые выдвигались за и против, как с точки зрения скрывающихся за этими аргументами интересов, так, наконец, и по существу этого спора. Опять-таки нам, главным образом, известна германская литература, в частности литература, посвященная вопросам социализации, где проблема планомерной организации хозяйственной жизни ставилась в непосредственную связь с решением вопросов о судьбах той организации, которая была создана во время войны. А между тем и в английской литературе на этот счет можно найти много интересного[38].

Контроль над хозяйством в Англии во время войны прошел три стадии[39]. Первая, продолжавшаяся примерно 10 месяцев, характеризующаяся отдельными разрозненными мероприятиями правительства, направленными, главным образом, на обеспечение снабжения армии по ценам ниже рыночных. Одним из наиболее ранних примеров такого вмешательства является контроль над джутовой промышленностью. Установление твердых цен на джутовые изделия было проведено в порядке полудобровольного соглашения с фабрикантами, которые были подчинены правительственному контролю и обязались сдавать джутовые ткани, в особенности мешки, на которые существовал большой спрос в армии, по ценам производства плюс средняя прибыль. Еще раньше, непосредственно вслед за началом войны, английское правительство провело три мероприятия: монополию по снабжению сахаром, контроль над железными дорогами и кредитные гарантии по тем частным обязательствам, которые не могли быть выполнены из-за войны.

Следующие полтора года представляют второй период, который характеризуется установлением более или менее полного контроля над снабжением армии как снаряжением, так и продовольствием, а также установлением контроля над морским транспортом.

Третий период, примерно с конца 1916 года, приносит строгий контроль и регулирование почти всех важнейших отраслей производства, распределения и потребления, включая сюда снабжение мирного населения продовольствием и предметами первой необходимости.

В области политики этим трем периодам соответствуют примерно: господство либерального кабинета, затем организация коалиционного кабинета и, наконец, диктаторское управление особого военного кабинета Ллойд Джорджа. Вообще надо отметить, что регулирование хозяйства с неизбежностью приводит к небывалому перевесу исполнительной власти. Представительные органы совершенно отодвигаются на задний план; наоборот, исполнительная власть концентрирует в своих руках совершенно небывалые по размаху полномочия. Во время кампании, которая велась в Соединенных штатах против Вильсона, одна газета следующим образом изображала те полномочия, которые он присвоил себе во время войны. «Он выступал как законодатель, как руководитель общественного мнения, в его руках был контроль за продовольствием и его распределением, он контролировал снабжение союзников и нейтральных стран, в его руках был контроль за топливом, установление цен, ограничение производства роскоши, контроль над всей железнодорожной сетью, контроль над судоходством, финансирование союзников и т. д. и т. п.»[40]. Вмешательство государства в хозяйственную жизнь, в особенности для таких стран, как Англия, с ее прочно вкоренившимися фритредерскими традициями, было нечто небывалое, нарушающее все обычные представления. Мысль, что государственная власть может предписывать промышленнику, что он должен производить, по какой цене, что она может устанавливать для торговца под страхом наказания максимальные цены, что она может указывать потребителю его долю в потреблении, все это перед войной показалось бы совершенно невозможной ересью, возвращением к мрачному средневековью. Один из указанных выше авторов очень наглядно изображает, насколько система регулирования нарушала все обычные представления. «Полет фантазии романиста Уэльса предвосхитил воздушную войну, танки, но он не мог предвидеть твердых цен и продовольственных карточек»[41]. Меры регулирования встретили большое сопротивление как среди торгово-промышленных кругов, так и в рядах правительства ибо во главе его стояли либералы, вся политическая карьера которых была сделана на борьбе против государственного вмешательства, против протекционизма, против социалистов. Сами министры и департаментские чиновники не верили в способность государства вмешаться в дело, для руководства которым не имелось предшествовавшего опыта. Деловой мир точно так же относился с недоверием и сопротивлялся каждому новому организационному мероприятию, уступая только тогда, когда дело явно шло к катастрофе. В первые месяцы войны в Англии еще держалась старая доктрина, будто повышение цен является вполне достаточным стимулом для того, чтобы увеличить снабжение в каких угодно пределах. Лишь тогда, когда выяснилось, что бешеный рост цен уже не является сам по себе достаточным стимулом для расширения производства, победила теория государственного вмешательства. Но решающую роль сыграло не только сознание того, что без регулирования производства и цен невозможно снабжать армию и вести войну, к этому вынуждали также и опасения социального порядка: вздорожание грозило нарушить «социальный мир», повышение цен на продовольствие и предметы первой необходимости должно было вызвать требование повышения заработной платы, а следовательно, неизбежные конфликты рабочих с пред-принимателем. Эту сторону дела совершенно откровенно выяснил Гувер в своей речи 19 сентября 1917 г. в Атлантик-Сити, где он заявил: «Если мы будем иметь повышающиеся цены, мы будем иметь повышение заработной платы. Но так как последняя поднимается неравномерно, то это ведет к стачкам, беспорядкам, мятежам и подрывает национальную продуктивность. Вердикт мирового опыта вынесен в пользу контроля за ценами, как меньшего зла»[42]. Обычные доводы сторонников невмешательства, сводившиеся к тому, что повышение цен автоматически сократит потребление и тем самым обеспечит снабжение армии, таили в себе слишком явную опасность. На это указывает Ллойд, предостерегая чересчур ярых сторонников laissez faire.

«Во время острой недостачи может оказаться так, что бедные слои будут лишены необходимого... во время войны политически невозможно дать богатому полную свободу покупать то, что он хочет... во время мира рабочий мог быть принужден безработицей, расчетом, локаутом к понижению жизненного уровня. Во время войны эти драконовские мероприятия подрывают боеспособность страны»[43].

Еще с большей откровенностью высказывается другой автор — Грей: «Ничто не раздражает рабочего больше, как картина наживы на национальном бедствии и наживы частью за его счет»[44].

Таким образом, необходимость как-нибудь успокоить рабочие массы, справиться с растущим недовольством диктовала правительству принятие мер регулирующего характера. В Англии вслед за образованием министерства снабжения, весной 1915 года была проведена специальная конференция, на которой правительству, в частности Ллойд Джорджу, удалось договориться с вождями тред-юнионов и вынудить у них целый ряд уступок. Профессиональные союзы в лице их вождей согласились на неограниченный допуск неквалифицированных рабочих, женщин и подростков, отказались от ограничения максимальной выработки, отказались от стачек и пошли на принудительный арбитраж, в обмен на обещание правительства ограничить прибыль предпринимателей и по окончании войны вернуть тред-юнионам их прежние права. Труднее было с углекопами, которые наотрез отказались подчиниться действию акта о снабжении армии. Когда в Южном Уэльсе начался конфликт из-за заработной платы и вспыхнула стачка, то правительство оказалось не в состоянии принять какие-либо насильственные меры, ибо это грозило слишком тяжелыми последствиями. В этом случае главную роль сыграли дипломатия Ллойд Джорджа и обещание правительства взять под контроль всю угольную промышленность. Недаром один из авторов так превозносит роль Ллойд Джорджа в этот период, заявляя, что если бы даже Ллойд Джордж не сделал ничего другого за пять лет войны, то он одними этими успехами по части уговаривания рабочих заслужил себе вечную славу, как спаситель отечества и всего мира[45].

Таким образом, «воздействие на мораль и патриотизм рабочих» входило составной частью в систему государственного регулирования промышленности наряду с централизацией снабжения и заботами о снижении себестоимости. Ллойд (цит. соч., с. 41) приводит пример, что когда стало не хватать мешков для армии, «значение этого было объяснено фабричным работницам, и выпуск продукции сразу увеличился».

Система, которую проводило английское правительство, заключалась в следующем: контроль над производством не затрагивал права собственности, как такового. В то же время каждое предприятие оставалось самостоятельной единицей, и централизованное вмешательство касалось лишь операций по снабжению и сбыту. Вообще эта система может быть сравнена с принудительным картелированием или синдицированием. Вся продукция поступала в распоряжение регулирующих органов, все снабжение было централизовано. Отдельные предприятия получали задания, специфицированные по количеству и по качеству. Каждая промышленность рассматривалась как единое целое, а отношения между отдельными отраслями напоминали те, которые существуют в комбинированных предприятиях, где сырье и полуфабрикаты передаются для дальнейшей обработки по себестоимости. Выяснилось, как свидетельствуют многие из авторов, что в целом ряде капиталистических предприятий не велось точного учета издержек производства. Военная эпоха принесла в этом смысле большую разработанность и четкость методов калькуляции.

Благодаря тому значению, какое имеет для Англии морская торговля, регулирование тоннажа заняло одно из первых мест. Впоследствии, как указывают некоторые авторы, установилась настоящая диктатура комитета по морским перевозкам (пример диктатуры той отрасли хозяйства, которая в данных условиях является решающей).

В области внешней торговли мы видим установление либо государственной монополии, либо государственного контроля. Английское правительство заключает генеральные договоры с правительствами доминионов, которые берут на себя ответственность за заготовку и отправку важнейших видов продовольствия и сырья[46]. Фактически законтрактовывались все экспортные излишки. Большинство доминионов, а также Индия, установили запрещение вывоза в другие страны, кроме Англии. Местные колониальные власти выступали в качестве коммерческих агентов. Так губернатор Цейлона действовал как агент британского правительства по скупке кокосового масла. В Египте по инициативе британского правительства был организован комитет по заготовке хлопка, который закупал весь экспортный хлопок для Англии. В Соединенных штатах действовала особая агентура по закупке пшеницы. В России действовали три или четыре фирмы, которым английское правительство предоставило монополию по закупке русского льна, войдя с этой целью в соглашение с царским правительством и получив особые льготы по части железнодорожных перевозок по направлению к Архангельску. Эта организация интересна тем, что в данном случае монопольные торговые организации вступали в непосредственное соприкосновение с производителями, т. е. с крестьянами. Форма организации торговли была различна. Либо государственные органы наделялись коммерческими функциями, либо, наоборот, коммерческие фирмы становились агентами правительства. В области закупок шерсти и мяса частный торговый аппарат был полностью устранен благодаря системе генеральных договоров с правительствами Австралии и Новой Зеландии. Тысячи служащих, управляющих, директоров, которые в мирное время были заняты осуществлением этих сделок, были заменены одним бюро, в котором имелось около 100 служащих[47]. Однако английское правительство по вполне понятным причинам избегало разрушения частного торгового аппарата. Это противоречило бы его природе, как правительства капиталистического. Поэтому всюду, где только возможно, английское правительство стремится прибегать именно ко второму способу, т. е. к привлечению уже существующего торгового аппарата для выполнения заданий государства. В тех случаях, когда соответствующее сырье имелось в изобилии, полной монополии не устанавливалось. Так было, например, в случае с джутом, ибо, несмотря на колоссальный спрос, предложение вполне его покрывало, а английское правительство вовсе не имело намерения гарантировать сбыт всем производителям джута.

Контроль над снабжением мирного населения выдвигается на очередь к концу 1916 года и началу 1917 года, в момент наибольшего обострения подводной войны. Нормированию подвергались все важнейшие продукты питания (молоко, мясо, хлеб). Что касается предметов широкого потребления, то были введены стандартизованные костюмы, продававшиеся по твердым ценам, и стандартизованная обувь. Наряду с этим вырабатывались более тонкие сорта для экспорта и для продажи по вольной цене.

Как сказано уже, максимальные цены вообще фактически соблюдались лучше, чем в Австрии и в Германии. По свидетельству Ллойда, даже фермеры — этот «наиболее независимый класс производителей» — в общем соблюдали распоряжения государственного контролера по продовольствию[48]. В связи с этим нужно отметить один вывод, к которому приходит автор названных выше работ, что установление твердых цен само по себе совершенно недостаточно, какими бы строгими наказаниями оно ни поддерживалось. Чтобы отменить закон спроса и предложения, — говорит тот же Ллойд, — недостаточно одной полиции, необходимым условием успеха политики цен является централизованная заготовка, стандартизация качества, лицензионная система для торгующих и рационирование потребления[49]. Последнее, т. е. карточки, — как это указывает тот же Ллойд, — сильнее всего действуют на воображение и для обывателя являются главным символом организованного распределения, а между тем вовсе не они являются самым главным моментом во всей системе. Ллойд отмечает особые трудности контроля и регулирования сельскохозяйственной продукции, вытекающие прежде всего из раздробленности сельского хозяйства — нельзя поставить полисмена к каждой корове, — а во-вторых, из того, что цены на продукты сельского хозяйства связаны между собой и никакая частичная нормировка их невозможна. Так, например, тот или иной уровень цен на мясо оказывает определенное влияние на развитие молочного хозяйства. Точно так же на цену молока влияет цена на масло. Английское правительство использовало сознательно эту зависимость и путем установления низких, невыгодных для фермеров, цен на масло и на мясо поощряло снабжение городов молоком. Очень интересно наблюдение, которое можно сделать относительно разрыва между твердыми и вольными ценами. Абсолютная величина этого разрыва имеет, конечно, немаловажное значение для успеха нормирования. Но, кроме того, важна известная устойчивость отношений между твердой и вольной ценами. В германской практике цены на продукты потребления определялись как по издержкам производства, так и в зависимости от наличия запасов, от времени года, возможности ввоза, т. е. учитывались все те моменты, которые могут изменить уже суще¬ствующее напряжение между вольными и установленными ценами[50].

Таким образом абсолютная постановка вопроса, которую можно было встретить до войны, что государственная власть не в состоянии регулировать цены, уступает место иной, относительной постановке вопроса: регулировать можно, но в известных пределах; эти пределы в каждом отдельном случае должны быть эмпирически отысканы.

Английское правительство в контроле над промышленностью широко использовало содействие всяких официальных и полуофициальных органи¬заций — советов, комитетов и т. д. Одни из этих организаций занимались исключительно переговорами и, так сказать, торгами с правительством, другие выступали в качестве совещательной инстанции, третьи брали на себя функции апелляционного рассмотрения тех или иных конфликтов между правительством и отдельными предприятиями, четвертые, наконец, непосредственно брали на себя административные функции — распределение сырья, заказов и т. д. Через эти организации империалистическая буржуа¬зия втягивала верхушку рабочего класса, уделяя место представительству тред-юнионов. Этот опыт буржуазия пыталась проделать и у нас, организуя военно-промышленные комитеты с участием представителей от рабочих. Организованное снабжение и распределение в период войны во многих отношениях только копировало в более широком масштабе практику, которая и раньше применялась крупными монополистическими фирмами. Например, торговля нефтяными продуктами, табаком, молочными продуктами в Англии была и раньше организована таким образом, что распределение товаров производилось на основе статистического учета спроса на отдельных рынках. Существовал план завоза для каждого района; товар отпускался по этикетным ценам, которые мелкими торговцами не могли быть повышены под страхом прекращения снабжения.

Интересно остановиться на юридической базе, которой пользовалось английское правительство для регулирования хозяйственной жизни. Особые полномочия содержались в акте о защите королевства — DORA. Однако там содержалось лишь полномочие производить секвестр участков земли, фабрик и всех иных предметов, необходимых для военных целей; вопрос же о цене оставался открытым. Первоначально он был разрешен в смысле выплаты справедливой рыночной цены. Но такая постановка вопроса явно не ограничивала подъема рыночных цен. Вскоре английское правительство должно было позаботиться о том, чтобы подыскать юридические основания для нормирования цен. При этом была использована средневековая теория, которая гласила, что корона имеет право завладеть любой частью собственности в силу королевской прерогативы, что уплата компенсации есть дело милости. Опираясь на эту доктрину, английское правительство приступило к регулированию цен, но, надо сказать, делало это очень робко, начав с согласования и лишь постепенно перейдя к декретированию цен. Доктрина об отсутствии у подданных права на возмещение действовала в течение всей войны и была признана решением, апелляционного суда в 1915 году, по делу Шорэхемского аэродрома[51]. Только в 1920 г. решение палаты лордов нанесло удар этой доктрине. Но последствия этого решения были аннулированы биллем об Indemnity в том же 1920 году. При обсуждении этого последнего билля в палате было высказано мнение, что если бы решение палаты лордов не было отменено законодательным путем, то правительству пришлось бы иметь дело с исками на сотни миллионов фунтов. Специальная комиссия по убыткам (Defence of the Realm Losses Commission) в согласии с вышеуказанной доктриной установила принцип, что иски о возмещении допустимы лишь в тех случаях, когда то или иное мероприятие было направлено специально против данного собственника; если убытки причинены не каким-нибудь специальным распоряжением, а распоряжением общего характера, то потерпевшие не имеют права на компенсацию. Королевская прерогатива сыграла, таким образом, видную роль в обосновании права вмешательства. «Только при помощи доктрины из эпохи абсолютизма, — замечает один автор, — удалось опрокинуть тиранию рыночных цен»[52]. Первое отступление от рыночных цен было допущено, как общее правило, в так наз. постановлении 2Б в феврале 1916 года. Там устанавливалось, что для производителя реквизиционная цена равняется издержкам производства плюс средняя прибыль, для купца такой является его покупная цена, но если она не чрезмерна и разумна. При этом лицо, которое является владельцем товаров не в силу своих обычных операций, не может претендовать на прибыль. В этом же постановлении содержалось право устанавливать максимальные цены. Щепетильность английских юристов заходила в это время еще так далеко, что они считали невозможным в одном и том же акте проводить реквизицию и устанавливать цены, в силу чего практиковалось издание двух разновременных актов, из коих один предписывал реквизицию запасов, а другой устанавливал немедленно на них максимальные цены. Только к концу войны эта щепетильность была отброшена в сторону, и начала широко применяться практика фиксирования максимальных цен распоряжением отдельных органов правительства, причем они уже не вызывали никаких возражений и получали поддержку в любом суде. В 1915 году такая практика рассматривалась еще как «не конституционная и легально невозможная». Дальнейшим шагом явилось предоставление правительству права устанавливать издержки производства всеми способами, т. е. вплоть до осмотра книг, — это так называемое постановление 7. Таким образом, была отменена коммерческая и производственная тайна. Надо еще упомянуть постановления 30А и 2Е. Первое содержало в себе общее право регулирования торговли и вводило лицензионный порядок. Началось дело с торговли оружием, но постепенно распространилось на все остальные отрасли торговли. Второе давало право регулировать любую отрасль торговли и промышленности, устанавливать всевозможные ограничения и запрещения, ставить выдачу лицензий в зависимость от условий, несоблюдение которых каралось в уголовном порядке. На основе именно этого постановления 2Е и была проведена система регулирования торговли продуктами питания.

Надо сказать, что хваленое пристрастие англичан к законности вообще сильно поколебалось во время войны. Цитированный нами неоднократно Ллойд, который в своей книге посвятил особую главу «легальному базису контроля», в виде общего вывода высказывает следующую мысль: «Фактически в большинстве случаев не имела никакого значения законность или незаконность того, что делалось. Важно было то, в какой мере это получало общую поддержку и применялось беспристрастно и ко всем наравне»[53].

Тот же процесс развития контроля мы видим в Германии. Правительство постепенно переходит от местных, максимальных цен к общим, затем устанавливает право реквизиции спрятанных товаров, наконец, утверждает государственные монополии. Как уже сказано, регулирование торговли продуктами питания в Германии было малоэффективно. Брифс полагает, что политика максимальных цен лишь замедлила рост дороговизны, что спекулятивную торговлю не удалось подавить, что она возросла и вместе с ней росло и давление вольных цен. В особенности большое недоверие питает Брифс к вмешательству государства непосредственно в область производства:

«Принуждением, — пишет он, — можно было достичь очень немногого или почти ничего, но можно было многое испортить. Средства принуждения в руках государства отказывались служить, когда цели, им преследуемые, слишком отходили от объективных общих условий и от настроения и доброй воли частных лиц»[54].

Интересно остановиться на общей оценке результатов государственного регулирования во время войны. Почти не вызывает споров то положение, что при сохранении так называемого свободного хозяйства немыслимо вести современную войну. Система государственного регулирования доказала свои несомненные преимущества. Она, по мнению Бэкера, спасла жизнь США и Англии[55]. Но тогда встает естественный вопрос: почему же нельзя использовать эти преимущества в мирное время? На этот счет мнения весьма расходятся. Грей, книга которого вышла в 1919 г., т. е. непосредственно после войны, высказывается очень осторожно: «Каково будет длительное значение правительственного контроля, нельзя в настоящий момент предвидеть... но то, что создано, послужит прецедентом и опытом; и для промышленного строя, который выйдет из войны, этот опыт сможет получить большее значение, чем мы предполагаем»[56].

Однако в ближайшие годы последовала повсеместная отмена различных видов и форм государственного вмешательства, и поэтому даже сильные, рьяные защитники организованного хозяйства для военных целей не решаются рекомендовать его для мирного времени. Ллойд, дающий очень высокую оценку государственного вмешательства во время войны, занимает в этом вопросе весьма уклончивую и скорее отрицательную позицию[57]. Бэкер тоже склонен связывать успехи государственного регулирования с особыми условиями войны, когда нужно было «терять деньги, чтобы выиграть время»[58]. По мнению Брифса, точно так же методы организации хозяйства, применявшиеся во время войны, являются «экстраординарными» и не могут быть переносимы в нормальные условия. Правда, и Брифс допускает, что «укрепление позиций крупного предприятия благодаря военному хозяйству и концентрированное массовое производство при экономнейшем использовании сырья и рабочей массы являются достижениями, которые нельзя взять обратно. Однако, — полагает он, — в обоих случаях речь идет о более сильном выявлении уже имевшихся или новых тенденций, но во всяком случае не о принципиальной перестройке старого хозяйственного мировоззрения»[59]. Точка зрения Брифса может быть признана типичной. Опыт государственного контроля во время войны признается буржуазными экономистами лишь «постольку поскольку».

С одной стороны, несомненно пошатнулась вера в безусловную и всеспасающую силу частной инициативы. Даже в Англии с ее манчестерскими традициями обычное рассуждение на тему, что чиновник, мол, некомпетентен в хозяйстве и что вмешательство государства влечет за собой бюрократизацию, встречает критику в виде указаний, что тип чистого коммерсанта тоже-де имеет свои отрицательные стороны и что максимальная эффективность требует какой-то средней линии между типом инициативного, стремящегося к максимальной прибыли коммерсанта, и государственного служащего, которым руководят сознание долга и общие соображения государственной пользы. Далее признается, что государственная организация промышленности оказала очень благотворное влияние в деле обмена техническим опытом, в деле постановки правильной торговой калькуляции, рационализации снабжения и т. д. Даже соревнование, которому защитники свободного хозяйства отводят такую большую роль, оказывается, вовсе не уничтожается и может быть использовано в рамках планомерной централизованной организации. У того же Ллойда можно найти весьма здравую мысль, что безнадежная борьба какого-нибудь лавочника с крупной торговой фирмой в сущности приносит мало пользы, ибо такой мелкий хозяйчик, обреченный на банкротство и сознающий безнадежность своего положения, фактически не способен внести какие-либо улучшения в свое дело; тогда как в случае превращения его в агента этой крупной централизованной фирмы, например, в качестве заведующего магазином или отделением, работающего на премии, можно развить в нем настоящее здоровое соревнование, которое принесет реальную пользу[60]. Однако все эти признания не мешают большинству авторов с ужасом отшатываться от картины военно-государственного капитализма. Вот типичное место из предисловия к книге Ллойда:

«Я был убежден и сейчас убежден, — пишет этот автор, — что ведение войны неизбежно влечет замену частной инициативы коллективной организацией. В этом отношении я солидарен с теми, кто считает, что необходимость в военное время устанавливать контроль над жизнью, свободой и собственностью есть добавочный аргумент в пользу уничтожения войны. Следующая великая война погрузит мир в некий военный коммунизм, в сравнении с которым контроль, осуществлявшийся в течение настоящей войны, покажется Аркадией. Личная свобода и частная собственность осуждены требованиями современной войны: и я признаюсь, что имею предубеждение в пользу обеих»[61].

Этот трепет мелкого буржуа, который видит близлежащую гибель бентамовского рая свободной конкуренции, интересно сопоставить с мнением деловых людей, т. е. самих капиталистов, которые на практике подрывают устои этого рая, заменяя конкуренцию монополией. Оказывается, что «громадное большинство банкиров, промышленников, представителей торговли желали прежде всего немедленного уничтожения тех ограничений, которые стесняли их свободную активность и сводили на положение винтика в большой и сложной машине»[62].

Правда, Бэкер[63] приводит пример какого-то британского промышленника, который в 1916 г. выражал свой восторг по поводу государственного контроля, указывая, что раньше ему надо было иметь специальный торговый отдел, который в условиях тяжелой конкуренции должен был добывать заказы. Конкуренция снижала прибыль, рабочие предъявляли требования о повышении заработной платы, угрожали стачками и т. д. Теперь государство взяло на себя все заботы; сбыт обеспечен, снабжение тоже; при высокой заработной плате правительство устанавливает такие цены, что остается «приличная прибыль».

Однако этого рода рассуждения составляли исключение. В массе капиталисты были безусловно враждебны государственному контролю и настаивали на его немедленном уничтожении после войны. Основная причина враждебности ко всякому государственному контролю заключается в том, что каждое капиталистическое предприятие стремится увеличить свою долю прибыли за счет соседа, раз только оно может это сделать. С этой тенденцией буржуазное государство может справиться только в исключительные моменты, каковым явилась война. Давление военной необходимости заставило капиталистов отказаться от конкурентной борьбы. Как только это давление исчезло, то, по словам Ллойда, «мир во время войны» сменился «обычной войной среди мира»[64]. Рисуя ожесточенность конкуренции и неискоренимый «индивидуализм» капиталистов, этот автор уверяет, что в некоторых случаях конкурентная борьба принимала характер «личной вендетты соперничающих магнатов».

С точки зрения отдельных предпринимателей выгоды централизованной организации — ничто по сравнению с возможностью урвать для своего предприятия львиную долю прибавочной стоимости. С какой стати ему уступать, соглашаться на уравнительность, если можно попытаться обеспечить сверхприбыль себе за счет соседа? То же самое еще больше относится к периоду депрессии, кризиса, когда каждый капиталистический предприниматель стремится прежде всего выскочить сухим из воды, по возможности уменьшить свою долю убытков от кризиса, свалив их на своего соседа. Судьба государственного регулирования после войны как нельзя лучше доказывает ту мысль, что объединение капиталистических предпринимателей и устранение между ними конкуренции могут происходить только в порядке принуждения или насилия со стороны более мощных предприятий по отношению к более слабым, т. е. «естественным» методом картелей и трестов, а не «искусственным» методом от государственного разума. Для монополистических же организаций период государственного контроля принес немало пользы. В Соединенных штатах антитрестовское законодательство, знаменитый акт Шермана, который и раньше не имел реального значения, теперь совершенно превратился в бесплотный призрак[65]. Немало монополистических организаций в английской промышленности ведут свою родословную от советов и комитетов, организованных в военное время. Ллойд рассказывает об одном любопытном примере, как во время войны была создана при помощи правительства и под контролем последнего ассоциация кожевенных заводчиков с целью удержать на известном уровне цены на кожсырье. Война прошла, но фермеры на горьком опыте убедились, что эта организация, этот «ринг» продолжает существовать и действовать уже без всякой помощи правительства и без его контроля, сбивая цены на кожевенное сырье. Другим мотивом, заставившим деловые круги бороться за уничтожение государственного контроля, явилась боязнь социалистической революции, боязнь социализма. Благожелательные либерально-социалистические и пацифистские рассуждения на ту тему, что, мол, хорошо было бы обнаруженные войной гигантские производственные возможности применить для подъема мирной культуры[66], встречались капиталистическим обществом без всякого энтузиазма.

Тот же Бэкер, которому принадлежит приведенная в сноске цитата, должен признать, что большинство капиталистического мира выступило самым ярым противником сохранения государственного контроля именно потому, что в этих планах чудилась угроза социализма:

«Так как государственный контроль промышленности во время войны рассматривался как нечто, открывающее путь к социализму, то громадное большинство готово было безоговорочно осудить этот контроль. Революция в России, с развитием там большевизма, тяжелая волна экономического и социального недовольства, с ее стачками, социализмом и анархизмом, распространившаяся по Европе и Соединенным штатам, породила волну консерватизма, волну симпатий к закону и порядку, которая так очевидна в Англии и Соединенных штатах. Это консервативное настроение не имеет терпения расследовать, какую из 57 разновидностей социализма представляет государственный контроль, осуществлявшийся во время войны, и может ли он вообще быть отнесен к социализму в собственном смысле. Консервативное настроение шло до предела в требовании отмены государственного контроля и не желало разбираться в тех положительных достижениях, которые у него имелись»[67].

Интересно, что этим настроением вражды и недоверия к государственному контролю крупная буржуазия сумела заразить значительную часть мелкой буржуазии и промышленных рабочих. Дискуссия на конференции в Манчестере в 1918 году[68], где были прочитаны доклады на тему о государственном контроле, показывает, что наряду с довольно туманными соображениями насчет необходимости использовать созданные во время войны организации, перестроив в то же время самую государственную организацию (доклад Сандерсена), мы видим выступления совершенно либерального характера против всякого вмешательства государства, во имя возвращения к индивидуализму и к личной свободе.

Опыт военного регулирования наглядно показывает, в какой мере и до какой степени монополистический капитализм подготовляет переход к социалистическому производству и в какой мере он делает это помимо своей воли. Для осуществления социализма необходим скачок, диалектический переход количества в новое качество. Наиболее дальновидные буржуазные экономисты, взять хотя бы того же Шумпетера, прекрасно это понимали. В своей статье «Социалистические возможности сегодняшнего дня» Шумпетер пишет:

«Принципиально социализация возможна с того момента, как появились крупные и гигантские предприятия, когда отчетливо выявился процесс рационализации народного хозяйства, когда машина и калькуляция начали преобразовывать психику. Хотя эта эпоха и не имеет никакого начального пункта, который можно было бы указать, однако безусловно верно, что она лежит далеко позади нас»[69].

Шумпетер не разделяет, таким образом, догмы реформистов о незрелости капиталистического общества для перехода к социализму. Он считает, что эпоха, когда социализм принципиально стал возможен, лежит позади нас, а потому решающие шаги к осуществлению социализма будут, как он выражается, «делом воли и случая». Рассуждения Шумпетера интересны еще тем, что он не менее ясно понимает, что парламентская система предназначена для охраны частной собственности на средства производства и что она не может быть орудием социализации[70]. Он понимает, наконец, и ту истину, что социализация на первых порах не может принести немедленного и значительного улучшения экономического положения, что она потребует жертв и прежде всего от самих же рабочих[71]. Он подчеркивает необходимость железной дисциплины в рядах рабочего класса и прямо указывает, что бессодержательность всех рассуждений о социализации, которыми была наводнена тогдашняя германская литература, от того и зависит, что никто из людей, на эту тему писавших, не решился высказать эти горькие истины, в которых они, однако, не могли сомневаться. Таким образом, в представлении Шумпетера социализация связывается с диктатурой пролетариата[72].

Это не мешает ему закончить свою статью заявлениями, полными ненависти к социалистам, которых он всех зачисляет в разряд доктринеров-интеллигентов. Он выражает надежду, что рабочие останутся классом капиталистического общества, какими они фактически являются (!), что они будут мыслить капиталистически, вести капиталистическую реальную политику, что социалистов они только используют, как пугало в борьбе за заработную плату, доставляя, как он пишет цинично, «удовольствие этим людям (т. е. социалистам) выступать в качестве вождей, ибо расходы на них несет лишь небольшое число рабочих». «Доктринерам и фанатикам» социализма Шумпетер противопоставляет спекулянта-мешочника, который, по его мнению, являлся подлинным спасителем страны:

«Этим доктринерам, — пишет он, — мы обязаны непониманием того факта, что каждый купец, который через искусственные рогатки доставил контрабандный вагон угля на ту или иную фабрику, сделал для народа больше, чем все ученые писатели, которые, совсем как во времена до Маркса, полагали, будто люди имеют свободный выбор между различными возможными организационными формами»[73].

Наряду с такими открытыми врагами можно поставить действительных доктринеров, которые представляли себе переход к социализму как чисто организационную задачу, задачу рационального построения общественного хозяйства, совершенно отвлекаясь при этом от политической классовой борьбы. Хорошим примером такого доктринерства может служить Герман Бек[74], работы которого цитировались и Бухариным и вообще известны в нашей литературе. Эти люди выступали против экономического «фатализма», который якобы присущ марксизму, призывая к активному сознательному вмешательству в экономическую жизнь и видя в этом вмешательстве противоядие против хаоса революции[75].

Таким образом, в условиях послевоенного кризиса экономической разрухи мы видим, с одной стороны, напуганных войной и ее бедствиями мелких буржуа, жаждущих прежде всего вернуться к мирным условиям существования; в их представлении эти мирные, или нормальные условия связываются прежде всего с отменой государственного контроля. С другой стороны, имеются доктринеры, которые выступают с проектами организации планомерного социалистического хозяйства, но поворачиваются спиной к самым насущным политическим задачам, задачам классовой борьбы; наконец, деловая буржуазия, отстаивающая зубами и когтями капитализм, выступает против всякой попытки сохранить и углубить систему государственного контроля, используя в то же время достижения военного периода для укрепления позиций монополистических организаций и для проведения капиталистической рационализации.

Вывод не представляет ничего для нас нового: субъектом перехода к плановому хозяйству может быть только пролетариат, возглавляемый коммунистической партией, пролетариат, ставящий себе задачу разрушения буржуазного государства и установления своей диктатуры.


IV

Переходя к регулированию хозяйства в советских условиях, мы должны прежде всего отметить, что это не есть только техническая задача рационального построения народного хозяйства, достижение пропорции между отдельными отраслями производства, это не есть только задача составления точно подсчитанного баланса народного хозяйства в целом. Это есть прежде всего политическая задача, это продолжение классовой борьбы, это создание социалистического хозяйства вопреки сопротивлению враждебных слоев, вопреки сохранившейся собственнической идеологии и пути принесения немалых жертв. Наше регулирование имеет определенную целевую установку — скорейшее подведение технического и культурного базиса под социализм. Наши планы должны заключать в себе и заключают некоторое ведущее начало, а не являются просто механической подгонкой спроса и предложения.

Наше регулирование отличается, кроме того, тем, что в основе его лежит факт национализации. Мы не остановились перед святыней частной собственности и открыли себе путь к прямому воздействию на производственный процесс. Это как раз то, что считалось невозможным для буржуазных теоретиков. Регулирование в капиталистических государствах исходило из сферы обращения и ею в сущности ограничивалось.

Какие изменения в правовой области вытекают из факта регулирования народного хозяйства? Первое и самое важное — это слияние законодательства с управлением. Мы провозглашаем соединение законодательной и исполнительной власти как основной принцип нашего государственного устройства, но этот принцип в особенности глубоко проникает в практику, лишь только мы переходим к регулирующей и планирующей деятельности. Достаточно привести такие примеры, как утверждение промфинпланов в отдельных отраслях производства, утверждение планов экспорта и импорта, планов завоза, планов капитального строительства, — во всех этих случаях создание общей нормы неразрывно сливается с отдельными конкретными актами управления. Во всех этих случаях нельзя себе мыслить двух органов, из которых один только законодательствует, а другой только применяет эти законы. Регулирование с помощью одних только законов, регулирование, устанавливающее лишь общие формы, в которых протекает хозяйственная деятельность совершенно автономных единиц, — а это есть основной принцип, на котором построен всякий гражданский кодекс, — оно, собственно говоря, не является регулированием. В эти общие формы могут укладываться самые разнообразные по своему характеру и темпу экономические процессы, начиная с простого товарного производства и вплоть до капитализма и даже до его высших монополистических форм. Подлинное регулирование начинается там, где деятельность государства ставит себя на место так называемого экономического мотива, т. е. мотива личной выгоды, эгоистического интереса обособленного хозяйствующего субъекта. Вместе с тем государственное регулирование характеризуется перевесом технически-организационных моментов существа над моментами формальными. Законодательные и административные акты, превращаясь в оперативные задания, сохраняют лишь очень слабую примесь элементов юридических, т. е. формальных. Исполнители хозяйственных оперативных заданий имеют, конечно, формально очерченные полномочия и несут формальную ответственность как администраторы. Но эти моменты отходят на второй и десятый план по сравнению с хозяйственной целесообразностью как самого задания, так и методов его исполнения. Наоборот, чем меньше государство выступает непосредственно как хозяйствующая организация, — а так и должно быть, согласно классической буржуаз¬ной доктрине, — тем большее место в актах управления занимает их формальная сторона. Процесс свертывания правовой формы проходит ряд ступеней, в общем соответствующих исчезновению рыночных отношений, отношений оборота. Интересные исследования проф. Венедиктова[76] показывают нам, как переход от оборотно-меновых отношений к чисто плановым превращает хозорган из особого субъекта прав, противостоящего другим таким же субъектам и связанного с ними договорными отношениями, просто в один из винтиков государственной машины.

В этом случае трест, как юридическое лицо, как носитель гражданско-правовой маски, исчезает; речь уже не идет о его (треста) правах и обязательствах, но просто об обязанностях должностных лиц, возглавляющих трест, обязанностях, лежащих в плоскости чисто административной[77]. Требование, предъявляемое к тресту на основе товаро-оборотной сделки, предъявляется именно к нему, как к юридическому лицу. Это требование исходит, как правило, от такого же юридического субъекта, наделенного гражданской правоспособностью; в основе требования лежит предшествовавшее соглашение сторон. Требование, предъявляемое к тресту в порядке перераспределения госимущества по прямому приказу планово-регулирующих органов, адресовано не к юридической личности треста, а к его руководителям в порядке административного подчинения. В данном случае не играет никакой роли, наделено ли другое предприятие, получающее имущество, правами юридического лица или нет, равно как не требуется никакого предшествующего соглашения между этими предприятиями, никакой сделки. Самая переброска имущества представляется нам (если исключить момент административного подчинения нижестоящих органов или агентов вышестоящим) не как правовой, а как технически организационный акт.

Между этими сферами товаро-оборотной и чисто плановой не существует, разумеется, глухой стены. Эти отношения перекрещиваются и взаимно друг друга проникают. Создается пограничная область; происходит постепенная передвижка от форм, чисто оборотных, к смешанным и от них к чисто плановым. Типичный пример промежуточных отношений представляют гендоговоры, которые давно уже перестали быть свободными двусторонними сделками, хотя и сохраняют внешнюю договорную форму. То же самое можно сказать о внутрисиндикатских отношениях. Акты купли-продажи внутри синдиката давно уже превратились в простой исполнительный технический акт. Содержание прав и обязанностей и самая обязательная сила этих актов базируются вовсе не на совпадающем волеизъявлении сторон, а на постановлении собрания уполномоченных, принятом в соответствии с уставом синдиката. То обстоятельство, что неисполнение обязательства все еще влечет гражданскую ответственность по суду, как раз и указывает на промежуточную природу данной категории отношений.

Эта перспектива развития организационно-технических актов и отношений за счет формально-юридических и есть перспектива отмирания права, теснейшим образом связанная с отмиранием государственного принуждения по мере перехода к бесклассовому обществу.

Проблема отмирания права является пробным камнем, по которому мы испытываем степень близости к марксизму и ленинизму того или иного юриста. Попытка занять какой-то нейтралитет в этом вопросе так же невозможна, как невозможно сохранять нейтралитет в той борьбе за социализм, за успехи социалистического строительства, которую мы практически ведем[78]. Тот, кто не допускает, что плановое организационное начало вытесняет начало формально-юридическое, тот, в сущности говоря, убежден, что отношения товарно-капиталистического хозяйства являются вечными и их ущербление в настоящий момент есть лишь некоторая ненормальность, которая в дальнейшем будет устранена.

Рассматривая процесс свертывания правовой формы, мы, однако, должны отдавать себе полный отчет в том, что пока остается в силе момент государственного принуждения, до тех пор, даже в сфере отношений, ничего общего не имеющих с рынком и оборотом, мы будем иметь дело с юридическим регулированием. До тех пор пока не наступит полное слияние управления, как некоторой формальной функции, с хозяйством, т. е. с выполнением чисто производственных заданий, т. е. до тех пор, пока сохранится государство переходного периода, сохранится необходимость систематизации этих формальных моментов, скажем, объемов компетенции отдельных органов, их взаимоподчиненности и т. д. Следовательно, сохранится и известная правовая система, которую можно назвать публично-хозяйственной или системой административно-хозяйственного права. Еще больше этих юридических элементов остается в случае регулирования мелкого хозяйства, в особенности путем непосредственной регламентации. Схематически дело можно представить таким образом: государство модифицирует или ограничивает возможность экономического использования тех или иных средств производства или потребления. Это может достигаться или путем прямых указаний негативного свойства, т. е. запрещения (например, запрещения винокурения, запрещения контрабанды), либо путем положительных указаний и предписаний (пример: максимальные цены, выполнение посевного плана); то же самое может быть достигнуто косвенным путем, например, путем налогового законодательства. Далее государство может, не адресуясь к мелкому производителю с непосредственными указаниями или требованиями, создавать для него экономические мотивы (пример: льготы коллективным хозяйствам или плановые завозы промтоваров и хлеба в Среднюю Азию, как стимул к расширению посевов хлопка), или ставить его в принудительные экономические условия, используя свое монопольное положение. Наконец, воздействие может оформляться в виде договора (пример — контрактация), и, наконец, оно может иметь характер чисто культурного воздействия, культурной пропаганды, пропаганды коллективизации, агрономической пропаганды, борьбы с употреблением алкоголя и т. д. В оценке чисто юридических форм воздействия надо иметь в виду, что регулирование хозяйства выдвигает на первый план задачи организационные в противовес чисто нормативным. Любое широкое мероприятие экономического регулирующего характера требует прежде всего соответствующего, хорошо налаженного, знающего свое дело аппарата. Особенно важна роль аппарата не чисто административно-полицейского характера, но аппарата хозяйственного, вооруженного экономическими сведениями, пользующегося данными научного характера. Успех регулирования во многом зависит от научного исследования, в первую очередь от точной и правильной статистики[79]. Особенно нужно отметить, что регулирующие функции государственной власти могут иметь успех только в том случае, если они опираются на поддержку общественных, классовых организаций. Империалистические государства во время войны широчайшим образом использовали классовые организации, буржуазную прессу, всевозможные виды пропаганды среди населения. Именно поддержка населения, как это указывают многие авторы, обеспечила успех целого ряда мероприятий. Эти методы, разумеется, еще более широко должны применяться и применяются в государстве, где власть принадлежит трудящимся. Мы должны учесть опыт наших врагов, которые, открыто признают, что от содействия и симпатии населения гораздо больше зависел успех того или иного мероприятия, чем от того, было ли оно строго конституционным или нет. Наконец, громадную роль играет создание экономических мотивов, использование экономических рычагов, создание соответствующей экономической обстановки. Только при этом условии прямой приказ или запрещение с уголовной санкцией может иметь эффект.

Общий вывод можно сделать такой. Если сравнить попытки борьбы с ростовщичеством, попытки ограничения процента, которые имели место еще в средние века, или установление максимальных цен во время Великой французской революции, то результаты этих мер представляются совершенно ничтожными по сравнению с той эффективностью, с которой регулирование хозяйства проводилось империалистическими государствами во время войны, и в особенности с той эффективностью, с которой оно проводится в условиях диктатуры пролетариата. А в то же время роль чисто юридической надстройки, роль закона — падает, а отсюда можно вывести общее правило, что регулирование становится тем более эффективным, чем слабее и незначительнее становится роль закона и юридической надстройки в чистом ее виде.


Примечания

  • 1. Например, те, которые развивал Энгельс в своих известных письмах к Конраду Шмидту.
  • 2. «Отрицать объективную закономерность процесса расширенного социали¬стического воспроизводства, антагонистически развертывающегося вопреки и в борьбе с законом ценности и диктующего с внешне-принудительной силой определенные пропорции накопления советскому государству в каждый данный момент, значит исключать последний процесс из сферы действия закона причинности, значит поки¬дать почву детерминизма, т. е. почву всякой теории вообще». Преображенский, Новая экономика, изд. 2-е, с. 18.
  • 3. Böhm-Bawerk, Macht oder ökonomisches Gesetz, Gesammelte Schriften, 1924.
  • 4. Бём-Баверк, указ. Соч., с. 235
  • 5. Strigl, Die ökonomischen Kategorien und die Organisation der Wirtschaft, 1923.
  • 6. Max Weber, Grundriss der Socialökonomik, в особенности III Abt. Wirtschaft und Gesellschaft.
  • 7. Dobretzberger, Beziehungen zwischen Rechts-und Staatskategorien, «Archiv für Rechts-und Wirtschaftsphilosophie» 1927, В., XX H. 4.
  • 8. Штаммлер, Хозяйство и право, русск. пер, 1907, т. I, с. 200.
  • 9. Берольцгеймер, Система философии права и хозяйства, т. III, с. 145.
  • 10. О. Spann, Gesellschaftslehre, с. 383.
  • 11. Там же, с. 384.
  • 12. Hauriou, Principes de droit public, 2-me ed., p. 108,
  • 13. Stolzmann, Der Zweck in der Volkswirtschaft.
  • 14. Karl Diehl, Theoretisehe Nationalökonomie, 1916, B. 1, S. 41.
  • 15. Ammоn, Objekt und Grundbegriffe der theoretischen Nationalökonomie, 2 Aufl., 1927, S. 194.
  • 16. Аммон, Objekt und Grundbegriffe der theoretischen Nationalökonomie, S. 197.
  • 17. Там же, с. 199.
  • 18. Эту методологическую близость австрийской школы и так называемого социального направления убедительно показал т. Блюмин. См. его интересную статью: «К вопросу о кризисе австрийской школы», «Проблемы экономики», № 1, 1929.
  • 19. Wiesег, Theorie der gesellschaftlichen Wirtschaft, I Buch, S. 288.
  • 20. В своей логическом развитии эта точка зрения совершенно справедливо может быть охарактеризована как … «попытка спрятать («включена») классовую борьбу в костюм отвлеченных экономических, категорий». См. С. Крылова и А. Зыков. О правой опасности, 1929 с. 49.
  • 21. Шумпетер, Социалистические возможности сегодняшнего дня, «Archiv f. Sozialwissenschaften», В. 48.
  • 22. Strigl, Die ökonomischen Kategorien und die Organisation der Wirtschaft, 1923. (Штригль, Экономические категории и организация хозяйства).
  • 23. Strigl, Die ökonomischen Kategorien und die Organisation der Wirtschaft, S 26.
  • 24. Там же, с. 26.
  • 25. Там же, с. 27.
  • 26. Strigl, Die ökonomischen Kategorien und die Organisation der Wirtschaft, S 40.
  • 27. Том II, с. 371. Кстати, несколько забегая вперед, можно отметить, что в этой же рецензии Ленин присоединяется к «ясному и точному определению», которое дает автор политической экономии как «науке, изучающей общественные отношения производства и распределения в их развитии». Ленин не восстает против этого определения на том основании, что теоретическая политическая экономия имеет своим предметом только производственные отношения товарно-капиталистического общества или только производственные отношения, принявшие овеществленную форму. Наоборот, Ленин исходит из представления о политической экономии как науке, изучающей не одну, а различные системы хозяйства и выясняющей законы перехода от одной системы к другой.
  • 28. Несомненную связь с этими взглядами Богданова имеет и его неправильная теория классов, по которой организаторские функции в процессе производства (взятого исключительно в технических определениях) являются непосредственным источником деления общества на классы.
  • 29. Мы имеем в виду продолжающуюся уже более года дискуссию вокруг рубинских «Очерков по теории стоимости Маркса».
  • 30. Развиваемая далее точка зрения по вопросу о предмете политической экономии встретила большие возражения внутри Секции права и государства, где я ее высказал в докладе на тему «Экономика и правовое регулирование». Мне указывалось, что некоторые места в моей работе «Общая теория права и марксизм» дают основание заключить, что сам я раньше держался других взглядов на этот счет. Действительно, в период, когда писалась названная работа, мое внимание было приковано исключительно к овеществленным формам производственных отношений, ибо с ними я связывал характернейшие черты правовой формы. Поэтому мне тоже представлялось, что натуральное хозяйство не может явиться предметом политической экономии как теоретической науки. Но уже во время дискуссии с Преображенским я вынужден был изменить свой взгляд в смысле необходимости включить в политическую экономию проблемы увязки овеществленных фетишизированных и дефетишизированных производственных отношений. Дальнейшие размышления на эту тему привели меня к выводу, что стремление замкнуть экономическую теорию в круг изучения одних лишь овеществленных форм грозит превратить боевую революционную теорию Маркса в собрание совершенно бесплодных формально-логических упражнений.
  • 31. Ленин, т. III, с. 510 «Некритическая критика».
  • 32. «Вестник Коммунистической академии», 1925, № 11, с. 319.
  • 33. Ammоn, Objekt und Grundbegriffe der theoretischen Nationalökonomie, 2 Aufl., S. 199.
  • 34. «Лишь только мы возьмем организованное общественное хозяйство, как исчезают все возможные «проблемы» политической экономии. Поэтому здесь в случае организованного общественного хозяйства может быть известная система описания, — стороны, система норм — с другой» (Бухарин, Экономика переходного периода, с. 7). Это же повторяет А. Кон: «Экономическое изучение доменовых и послеменовых обществ сводится в основной своей части к описаниям» (Курс политической экономии, с. 8).
  • 35. Так же упрощенно понимается иногда известное замечание Маркса, что если бы форма проявления совпадала с сущностью вещей, то не было бы места для науки. Отсюда делается вывод, что для социалистического общества не понадобится экономической науки. Но ведь из того, что при социализме уничтожится одно специфическое расхождение сущности и формы общественных отношений, характерное для товарного хозяйства, вовсе не следует, что уничтожится всякое вообще расхождение сущности вещей и формы их проявления, или что это произойдет хотя бы в области общественных производственных отношений. Ожидать этого — значит ожидать, что в какой-то одной области перестанут действовать законы диалектики и вместо движения и развития в противоречиях наступит мертвое и безразличное спокойствие.
  • 36. Новая экономика, 2-е изд., с.8.
  • 37. Аналогия эта, как и все аналогии вообще, приблизительна. В частности, она имеет ту погрешность, что форма проявления физиологического закона, требующего ассимиляции затраченной энергии, т. е. чувство голода-аппетита, не отомрет, надо полагать, при самом совершенном режиме питания. Стоимость же, как форма проявления закона пропорционального распределения трудовых затрат, отомрет вместе с уничтожением рыночных отношений.
  • 38. В основу дальнейшего изложения положены, главным образом, следующие работы: Ллойд, Опыт государственного контроля (Lloyd Е. М. H., Experiments in Stale Control, 1924); Чарльз Бэкер, Правительственный контроль и промышленность в Великобритании и Соединенных штатах во время мировой войны (Charles Whiting Baker, Government control and operation of industry in Great Britain and the U. S. A. during the World war, 1921); Государство и промышленности во время войны и после. (The State and the Industry during the war, and after); Отчет о конференции, происходившей по почину рескинского колледжа Оксфордского университета в Манчестере в мае 1918 года: Говард Грей, Военный контроль над промышленностью (Howard L. Gray, War time Control of industry, 1919). Военное хозяйство Германии и проблемы военной экономики освещены в работах Ледерера, Ленге, Эйленбурга, Нейрата, Майера; много материала дает сводная статья Брифса в «Словаре государственных наук».
  • 39. См. Г. Грей, указ. соч., с.VII.
  • 40. Цит. у Бэкера, с. 121.
  • 41. См. Ллойд, указ. соч. с. 282.
  • 42. Г. Грей, указ. соч., с. 286.
  • 43. Лллойд, указ. соч. с. 290.
  • 44. Г. Грэй, указ. соч., с. 287.
  • 45. См. Бэкер, указ. соч. с. 26.
  • 46. См. Ллойд, указ. соч. с. 303.
  • 47. Ллойд, указ. соч. с. 306.
  • 48. См. Ллойд указ. соч., с 288: «Стачка фермеров, — добавляет он, — снесла бы все здание контроля над продовольствием, как пассивное сопротивление крестьян в России смело коммунизм в экономическом смысле слова». Автор имеет в виду, конечно, переход к НЭПу, как этот переход представляется западноевропейскому буржуа.
  • 49. Ллойд, указ. соч. с. 372.
  • 50. Защитники так называемых поквартальных цен предлагают перенести к нам эту систему, забывая, что в наших условиях регулирование хлебного рынка совершается в процессе острой классовой борьбы с кулацкими слоями и что поквартальные цены означали бы капитуляцию перед кулаком.
  • 51. См. Ллойд, указ. соч. с. 52.
  • 52. Ллойд, там же.
  • 53. Ллойд, указ. соч. с. 64.
  • 54. Briefs, указ. соч., Handwört. D. Staatsw.,B. V., S. 1012.
  • 55. Бэкер, указ. соч. с. 126.
  • 56. Грей, указ. соч., с.XV.
  • 57. См. Ллойд, указ. соч. с. 387 и след.
  • 58. Бэкер, указ. соч. с. 121.
  • 59. Брифс, указ. соч., с. 989.
  • 60. Ллойд, указ. соч. с. 358.
  • 61. Ллойд, указ. соч. с. IX.
  • 62. Ллойд, указ. соч. с. 388.
  • 63. Указ. соч. с. 117.
  • 64. Ллойд, указ. соч. с. 352.
  • 65. Бэкер, указ. соч., с. 119.
  • 66. Вот пример такого рода маниловских мечтаний: «Предположите, что вся эта сверхпроизводительность труда и машин была бы в течение пяти лет применена не к разрушению, но на благо человечества: на постройку судов, железных и шоссейных дорог, складов, фабрик и школ; для осушения и ирригации земли, для насаждения лесов, для превращения пустынь в плодородную почву, для высшего развития человеческой расы путем религии (!), искусства, литературы и воспитания» (Бэкер, указ. соч., с. 118)
  • 67. Бэкер, указ. соч., с. 124.
  • 68. «The State and the industry during the war and after», 1918.
  • 69. Шумпетер, указ. соч. с. 332.
  • 70. Там же, с. 326.
  • 71. Там же, с. 308.
  • 72. «Красная армия, штыки которой должны гарантировать меру исполнения долга, явится — во всяком случае на ближайшие десятилетия существования нового строя — необходимым элементом и воля применять ее (т. е. Красную армию) — тоже» (там же). Это конечно не значит, что он отказывается от своей буржуазной точки зрения. В частности, он, разумеется, не верит в успех Октябрьской революции в России: «Хотя, как правило, очень трудно сказать, может ли социализация иметь успех в данное время для данного народа, однако в случае России диагноз очень легок: народ, который едва на 5% состоит из индустриальных рабочих, не может быть принят всерьез с его попытками социализации в тот момент, когда большинство передовых промышленных народов еще не приступили к социализации. Проблема, имеющая в настоящее время вообще серьезное значение для России, заключается в крестьянстве. Кто удовлетворит его нужды может вообще все сделать, даже взорвать все воздух города» (там же, с. 332).
  • 73. Там же, с. 360.
  • 74. H. Beck, Sozialisierung ais Organisationsaufgabe, 1919.
  • 75. Очень хороший обзор и анализ литературы о социализации дает работа Леонтьева, Проблемы социалистического преобразования хозяйства, «Вестник Комакадемии», 1927, кн. 20.
  • 76. См. проф. Венедиктов, Правовая природа государственных предприятий, ГИЗ, 1928, и статью на ту же тему в «Революции права», 1928, № 5.
  • 77. Совершенно справедливо указывает поэтому А. Венедиктов, что «правовой ха¬рактер могут носить отношения к ВСНХ или к государству не самого треста, а конкретных физических лиц, выполняющих те или иные должностные функции в данном тресте — напр., отношения председателя и членов правления треста, которые несут гражданскую и уголовную ответственность за целость вверенного им (а не тресту) имущества и за хозяйственное ведение ими (а не трестом) дела (ст. 20 Положен. О промтрестах)». См. «Революция права», 1928, № 5, с. 73.
  • 78. Весьма уклончивую позицию в этом вопросе занимает С. А. Котляревский (см. Правовые элементы правовых актов, «Советское право», № 1 (31), 1928). Допустив в начале, что «в известной степени можно вообще противопоставлять воздействие плановое воздействию через правовые нормы», C. А. Котляревский в дальнейшем, переходя к нашим конкретным условиям, не только не поясняет, как он мыслит себе пределы этой возможности, но вообще начинает применять безличные обороты речи: «Поскольку всякое укрепление планового начала — читаем мы — может рассматриваться в условиях СССР как продвижение по пути социалистического строительства, постольку, говорят, всякое такое продвижение ведет за собой в известной степени отмирание права». Итак, «говорят», что мы строим социализм и что успехи социалистического строительства влекут за собой отмирание права. Сам автор не говорит ни да, ни нет. Он знает твердо только одно: «Принятие положения о перспективе окончательного отмирания права, однако, никоим образом не устраняет правового элемента в современных актах планирования». А «поэтому нет никакой надобности в настоящее время отказывать тем актам планирования, которые исходят от государственных органов и составляют часть их определенной в законе компетенции, в правовом значении, раз они вызывают известные правовые последствия». Другими словами: спорить о перспективах я не имею желания, их реальность тоже обсуждать не берусь, а пока что, раз у нас переходный период, будьте добры считаться с «правовыми последствиями» актов планирования. Но что делать, если мы в своей теоретической установке хотим считаться прежде всего с перспективой победоносного социалистического строительства.
  • 79. Вот один из маленьких примеров: можно ли овладеть мясным рынком без учета того обстоятельства, что 30 % скота и битого мяса, перевозимого по железным дорогам, потребляются Москвой и Ленинградом.
Е. Пашуканис. Экономика и правовое регулирование. // Революция права — 1929 — №4 — С. 12-32; №5 — С. 20-37. 
Перевод в электронный вид — Денис Катунин, вычитка и верстка — Павел Андреев