Критика права
 Наука о праве начинается там, где кончается юриспруденция 

Выигравши несколько блестящих процессов, доказав, с одной стороны, что преступление есть продукт удручающих жизненных условий и, с другой стороны, что пропуск срока не составляет существенной принадлежности Правды, Перебоев мало-помалу начал, однако же, пристальнее вглядываться в свое положение. И вдруг в голове у него блеснуло: «Хотя общечеловеческая Правда бесспорно хороша, тем не менее для чего-нибудь существует же кодекс? Чему-нибудь учит же нас юридическая наука? Когда я являюсь на уголовный процесс, то, стоя на почве общечеловеческой Правды, почти не чувствую надобности ни в какой подготовке. Пришел, стал на место — слова так и полились. Ежели у меня есть в запасе цитата из Шекспира, цитата из Беккарии — с меня довольно. Я знаю наперед, что приговор будет вынесен в пользу моего клиента. Казалось бы, чего лучше? Но отчего же, за всем тем, когда я слушаю прокурора, мне становится не совсем ловко? И точно такую же неловкость я чувствую, слушая в гражданском процессе моего противника, старого сутягу. Не оттого ли это происходит, что и прокурор и сутяга чувствуют под собой реальную почву; я же хотя и побеждаю их, но труд мой можно уподобить тем карточным домикам, на которые стоит только дунуть, чтобы они разлетелись во все стороны? Вдруг некто подойдет и дунет — куда я тогда поспел со всею моею репутацией?»

Волнуемый этими предчувствиями, Перебоев обращал взоры на Запад и убеждался, что и там адвокат представляет собой два существа: одно, которое парит в эмпиреях, и другое, которое упорно придерживается земли. Судятся, например, два заведомых вора: А. — доказывает, что Б. его обокрал; Б. утверждает, что не только не он обокрал А., но, напротив, А., при помощи целого ряда мошенничеств, довел его до разорения. А. защищает адвокат Вантрдебишь, Б. — адвокат Вантрсенгри. Оба они — люди передовые, провидящие в недалеком будущем золотой век; оба законодательствуют, громят консерваторов и их козни. Но ни тот, ни другой не отказываются от добычи, составляющей результат процесса А. и Б.; ни тот, ни другой не ставят себе вопроса: честно или нечестно? «Думаю я, — говорят они своим клиентам, — что вот по статье такой-то можно вас обелить». И в этой надежде выходят на суд, заручившись предварительно задатком собственно за «выход».

Практика, установившаяся на Западе и не отказывающаяся ни от эмпиреев, ни от низменностей, положила конец колебаниям Перебоева. Он сказал себе: «Ежели так поступают на Западе, где адвокатура имеет за собой исторический опыт, ежели там общее не мешает частному, то тем более подобный образ действий может быть применен к нам. У западных адвокатов золотой век недалеко впереди виднеется, а они и его не боятся; а у нас и этой узды, слава богу, нет. С богом! — только и всего».

// Адвокат (цикл «Мелочи жизни»)

Однажды заходит ко мне Алексей Степаныч Молчалин и говорит:

— Нужно, голубчик, погодить! Разумеется, я удивился. С тех самых пор, как я себя помню, я только и делаю, что гожу. Вся моя молодость, вся жизнь исчерпывается этим словом, и вот выискивается же человек, который приходит к заключению, что мне и за всем тем необходимо умерить свой пыл!

— Помилуйте, Алексей Степаныч! — изумился я. — Ведь это, право, уж начинает походить на мистификацию!

— Там мистификация или не мистификация, как хотите рассуждайте, а мой совет — погодить!

— Да что же, наконец, вы хотите этим сказать?

— Русские вы, а по-русски не понимаете! чудные вы, господа! Погодить — ну, приноровиться, что ли, уметь вовремя помолчать, позабыть кой об чем, думать не об том, об чем обыкновенно думается, заниматься не тем, чем обыкновенно занимаетесь... Например: гуляйте больше, в еду ударьтесь, папироски набивайте, письма к родным пишите, а вечером — в табельку или в сибирку засядьте. Вот это и будет значить “погодить”.

— Алексей Степаныч! батюшка! да почему же?

— Некогда, мой друг, объяснять — в департамент спешу! Да и не объяснишь ведь тому, кто понимать не хочет. Мы — русские; мы эти вещи сразу должны понимать. Впрочем, я свое дело сделал, предупредил, а последуете ли моему совету или не последуете, это уж вы сами...

// Современная идиллия

О дореформенных уездных судьях могу сказать лишь немногое, ибо это были наименее блестящие чины того времени. В уездные судьи большею частью выбирались небогатые и смирные помещики из отставных военных. Или француз под Бородиным изувечил, или турок часть тела повредил — милости просим! Лишь бы рассудок не подлежал освидетельствованию, да и это соблюдалось только потому, что уездный стряпчий (ежели он кляузник) может донести. Вообще на присутствия уездных судов того времени даже серьезные люди смотрели вроде как на богадельни, но канцелярии судов называли «зверинцами». О секретарях говорили: «Мерзавцы!», а о писцах: «Разбойники с большой дороги!» И боялись их. Да, впрочем, и можно ли было не опасаться людей, которые получали полтинник в месяц жалованья. (…)

Несмотря на глухоту и другие увечья, уездные судьи в большинстве случаев были люди добрые и сострадательные, а среди звериной обстановки, которая их окружала, они просто казались чистыми голубями. Взяток им почти совсем не давали — секретари по дороге все перехватывали, — да убогому человеку, по правде сказать, немного и нужно. Разве что-нибудь из живности или из бакалеи, да и то не первого сорта. Поэтому к судьям редко и в гости ходили, да и их в гости редко приглашали, так как в карты они играли по такой «маленькой», что и счет свести трудно было.

Я помню, одному судье кто-то из тяжущихся, по неопытности, воз мерзлой рыбы прислал, так не только все этому дивились, но и сам он оробел. Выбрал для себя пару подлещиков, «а остальное, говорит, должно быть, секретарю следует». И представьте, секретарь, несмотря на то, что уже свой воз получил, и этот воз не посовестился, взял.

// Пошехонские рассказы. Вечер второй

Положение уездных судей было поистине трагическое. Читает, бывало, секретарь проект решения, а судья не понимает. Такие проекты тогда писались, что и в здравом уме человеку понять невозможно, а ежели кто ранен, так где уж! Вот судья слушает, слушает, да и перекрестится. Думает, что его леший обошел.

— Подписывать-то, Семен Семеныч, можно ли? — взмолится он к секретарю.

— С богом, Сергей Христофорыч! — подписывайте без сомнения!

— Ну, будем подписывать. Господи благослови!

Возьмет перо в правую руку, а левою локоть придерживает, чтобы перо не расскакалось. Выведет: «Уезнай судя Вислаухав» — и скажет: «Слава богу!»

Но в особенности с уголовными приговорами маялись, потому что там не только подписывать, но и прописывать нужно было. И прописывать-то всё плети, да всё треххвостные, с малою долею розгачей.

— Девяносто, что ли, Семен Семеныч?

— Девяносто, Сергей Христофорыч.

— А поменьше нельзя? пятьдесят, например?

— По мне хоть награду дайте. Все равно уголовная палата сполна пропишет.

— Ну-ну, что уж! Господи благослови!

Или:

— А этому, Семен Семеныч, ничего?

— Ничего, Сергей Христофорыч.

— Ну, слава богу. Господи благослови!

Пропишет, что следует, придет домой и жене расскажет:

— Вот, Ксеша, я в нынешнее утро, в общей сложности, восемьсот пятьдесят штук прописал!

— А что же такое! — ответит Ксеша, — это ведь ты не от себя! сами виноваты, что начальства не слушаются. Начальство им добра хочет, а они — на-тко!

// Пошехонские рассказы. Вечер второй

«Русский крестьянин, который так терпеливо вынес на своих плечах иго крепостного права, мечтал, что с наступлением момента освобождения он поживет в мире и тишине и во всяком благом поспешении; но он ошибся в своих скромных надеждах: кабала словно приросла к нему. Чумазый преподнес ее ему на новоселье в новой форме, но с содержанием горшим против старой. Старая форма давала раны, новая — дает скорпионы; старая — томила барщиной и произволом (был, впрочем, очень значительный разряд помещичьих имений, оброчных, где крестьянин не знал барщины и жил, сравнительно, довольно льготно). Новая — донимает голодом. Чумазый вторгся в самое сердце деревни и преследует мужика и на деревенской улице, и за околицей. Обставленный кабаком, лавочкой и грошовой кассой ссуд, он обмеривает, обвешивает, обсчитывает, доводит питание мужика до минимума и в заключение взывает к властям об укрощении людей, взволнованных его же неправдами. Поле деревенского кулака не нуждается в наемных рабочих: мужик обработает его не за деньги, а за процент или в благодарность за “одолжение”. Вот он, дом кулака! вон он высится тесовой крышей над почерневшими хижинами односельцев; издалека видно, куда скрылся паук и откуда он денно и нощно стелет свою паутину.

Хиреет русская деревня, с каждым годом все больше и больше беднеет. О “добрых щах и браге”, когда-то воспетых Державиным, нет и в помине. Толокно да тюря; даже гречневая каша в редкость. Население растет, а границы земельного надела остаются те же. Отхожие промыслы, благодаря благосклонному участию Чумазого, не представляют почти никакого подспорья.

Период помещичьего закрепощения канул в вечность; наступил период закрепощения чумазовского...»

// Мелочи жизни (из «Введения»)

 Николай Гоголь

Купцы о городничем: «Придет в лавку и, что ни попадет, все берет. (...) Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины».


Городничий: «Купечество да гражданство меня смущает. Говорят, что я им солоно пришелся, а я, вот ей-богу, если и взял с иного, то, право, без всякой ненависти».


Городничий: «Да если спросят, отчего не выстроена церковь при богоугодном заведении, на которую назад тому пять лет была ассигнована сумма, то не позабыть сказать, что начала строиться, но сгорела. Я об этом и рапорт представлял. А то, пожалуй, кто-нибудь, позабывшись, сдуру скажет, что она и не начиналась. Да сказать Держиморде, чтобы не слишком давал воли кулакам своим; он, для порядка, всем ставит фонари под глазами — и правому, и виноватому».


О судье Ляпкине-Тяпкине: «человек, прочитавший пять или шесть книг, и потому несколько вольнодумен. Охотник большой на догадки и потому каждому слову своему дает вес».


Ляпкин-Тяпкин: «Что ж вы полагаете, Антон Антонович, грешками? Грешки грешкам — рознь. Я говорю всем открыто, что беру взятки, но чем взятки? Борзыми щенками. Это совсем иное дело».


Ляпкин-Тяпкин: «Ведь вы слышали, что Чептович с Варховинским затеяли тяжбу, и теперь мне роскошь: травлю зайцев на землях и у того и у другого».


Ляпкин-Тяпкин: «В самом деле, кто зайдет в уездный суд? А если и заглянет в какую-нибудь бумагу, так он жизни не будет рад. Я вот уже пятнадцать лет сижу на судейском стуле, а как загляну в докладную записку — а! Только рукой махну. Сам Соломон не разрешит, что в ней правда, а что неправда».


Земляника, попечитель богоугодных заведений: «О! насчет врачеванья мы с Христианом Ивановичем взяли свои меры: чем ближе к натуре, тем лучше, — лекарств дорогих мы не употребляем. Человек простой: если умрет, то и так умрет; если выздоровеет, то и так выздоровеет».


Хлопов, смотритель училищ: «Не приведи господь служить по ученой части! Всего боишься: всякий мешается, всякому хочется показать, что он тоже умный человек».

// Ревизор

 Михаил Кураев

Будем, наконец, справедливы, разве политики, государственные мужи, открывающие не то, что двери, ворота для противоправной деятельности, объявляются во всероссийский розыск? Разве им портят жизнь, отвлекают от государственного строительства повестками, допросами и прочими юридическими докуками?


Люди, слабые духом, всегда были и будут, те же воры, например. Все дело в том, каков их общественный статус и каково у них самочувствие. Сегодня же ворюга чуть ли не национальный герой. Спасители отечества. Видели, небось, в телевизоре этих клуш с избыточным темпераментом: «Не смейте спрашивать, откуда у него деньги! Не смейте заглядывать в чужой кошелек! Ударьте его по лицу, если такое спрашивает!» Потом этих куропаток благодарные бандюги по надобности расстреливают в парадных, но имидж вора от этого уже не страдает. А вот в советское время, и это почему-то не хотят вспомнить, вор должен был вести скромный образ жизни, не высовываться.


Когда я слышу — «лимит революций исчерпан» — меня смех разбирает. Революция — это не мыло и не постное масло, лимит на которые определяется талончиками. (...) Журналисты отменили революцию. Это все равно, что ввести ограничения на действия законов природы. Государственная дума посовещалась и решила с пятнадцатого числа временно отменить закон Гей-Люссака!

// Похождения Кукуева

В разливах политического щебета самые важные понятия — «свобода», «право», «национальные интересы» и «народное благо», «демократия» и т.д. — лишаются ответственного смысла, перестают быть мерой, которой строго оценивается реальность, а превращаются всего лишь в пароль, по которому удобно отличать «насох» от «не насох», как говорил, да не был услышан Чехов.


… воображения составителей УК явно не хватило на то, чтобы предусмотреть тотальное воровство всего. Просто не хватило полета фантазии, нового мышления, чтобы представить себе аппетиты и возможности изобретателей хитроумного превращения социалистической собственности, была такая, в личную, частную и уголовную. Статьи УК, дающие квалификацию разного рода превращениям типа «Мошенничество», «Вымогательство», «Грабеж», «Кража» и т.п., не смогли предусмотреть множества деяний, подпадающих по формальному признаку под названные статьи, но не влекущие за собой санкций, данными статьями предусмотренных. Кто-то должен, в конце-то концов, стоять на страже интересов непойманных воров, иначе нас и в цивилизованный мир не пустят. Надо смиренно признать, наконец, что на определенных этапах развития общества во главе общества, его авангардом становятся преступники, если смотреть с отсталых позиций. Юристы, законники, правоохранители лишь поспешают за авангардом, редко-редко, когда его достигают, но тут же получают от этого авангарда то ли по рукам, то ли в руку, и те снова уходят в отрыв, а иногда и в бега, даже за границу. А чтобы вы хотели?


И если делу возрождения России темные силы не поставят преград, мы увидим, наконец-то, как будут возвращены неотъемлемые права Ноздреву и Собакевичу. Будем жить этой надеждой, господа!

// Похождения Кукуева

 Илья Эренбург



Что ты наделал, Алексей Спиридонович? Ты забыл, что у врага собственности есть не только собственная квартирка с изящной мебелью, но и собственная жена. А ведь жена или муж, это как вещь, — мое, твое, чужое. Покушение на них — наказуемая по закону кража. Мужа можно взять, как добрый деревянный шкаф, бывший уже в употреблении, но, конечно, чтобы потом никто им не пользовался, ключик в шкатулке. Жена же вообще, как кровать, должна быть новая, неподержанная и служить только своему хозяину. Ты пренебрег этим, разбойник, ты не гражданин, а преступник, нарушитель священных прав величайшего революционера мира.

// Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников

Учитель... остался вполне удовлетворен бурной ночью и решил специализироваться на митингах; он устраивал их десятками, под различными названиями и для лиц любой категории.

(…) Митинг воров прошел очень оживленно. Представитель одного из министерств, также эсер (кстати сказать, весьма денежный господин, оптовик, торговец кофе), доказывал ворам, что, во-первых, конечно, собственность, как сказал еще Прудон, кража, во-вторых, красть не следует, а необходимо честно работать на оборону. Воры возражали, ссылаясь на тяжесть и ответственность своего ремесла, приняли устав профессионального союза и постановили выразить протест против двойных замков на входных дверях, нарушающих принцип свободы. Кончился вечер скандалом: эсер, обнаружив исчезновение бумажника с английскими фунтами, дико вопил: «Мошенники, воры, всех в тюрьму!» — и звал милиционеров. Но пришедший к утру милиционер заявил, что должен предварительно запросить свой комитет, и эсер, впервые трогательно вспомнив городового, ушел на очередное собрание.

//  Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников