Критика права
 Наука о праве начинается там, где кончается юриспруденция 

 Глеб Успенский



— Да кому же охота идти к слепому, когда есть настоящие, зрячие адвокаты?

— Э-э-э! господин, разве мало тут темного народу-то по Кавказу ходит? Пришлый он, темный, ничего не знает, где ему адвоката искать? Он и так-то путается, как во тьме кромешной. Здесь его, пришлого-то, иногородного, любят теребить. Там отдадут в аренду, деньги возьмут и гонят, а иной, недобрый, мало прогнать, еще и взыскивает... И условие написать на аренду земли, и от напрасного взыска вывернуться. Мало ли делов! Темный, несведущий человек, как паутиной, ими опутан. Тут и слепому будешь рад-радехонек, только бы заступился.

// Слепой певец

 Фридрих Гельдерлин

По-твоему, государство должно вмешиваться везде и всюду, проявляя свою силу. Однако не в его власти требовать от людей то, что невозможно получить силой. Разве к любви или духовной жизни можно кого-либо принудить? Напротив, следует ограничить власть закона, иначе люди могут такой закон взять, да и пригвоздить к позорному столбу. Ради Бога! Разве кто-нибудь признается себе в том, что совершает грех, желая сделать государство школой нравов? А на самом деле государство становилось геенной огненной именно тогда, когда человек жаждал превратить его в райское место. Государство — это грубая оболочка, покрывающая зерно жизни, и не более того. Оно служит лишь ограждающей стеной вокруг плодоносящего и цветущего человеческого сада.

Но разве крепкая стена может помочь саду, изнывающему от засухи? Один только дождь, посланный самими небесами, может тут помочь.

О, посланный Небом дождь! О, вдохновение! Ты животворишь народы, возвращая нас к прежней весне. Разве государство может истребовать твое появление? Ах, лишь бы оно не мешало тебе, когда ты соизволишь явиться, когда ты явишься к нам во всемогуществе своих сладостных даров, и покроют нас твои золотые облака, и поднимут над земным прахом, а мы станем дивиться и спрашивать себя: вправду ли это мы, мы сами, кои в своем убожестве могли вопрошать лишь звезды — не среди них ли цветет для нас новая весна…

// Гиперион, или отшельник в Греции

 Варлам Шаламов

Художественная литература всегда изображала мир преступников сочувственно, подчас с подобострастием. Художественная литература окружила мир воров романтическим ореолом, соблазнившись дешевой мишурой. Художники не сумели разглядеть подлинного отвратительного лица этого мира. Это – педагогический грех, ошибка, за которую так дорого платит наша юность. Мальчику 14–15 лет простительно увлечься «героическими» фигурами этого мира; художнику это непростительно. Но даже среди больших писателей мы не найдем таких, кто, разглядев подлинное лицо вора, отвернулся бы от него или заклеймил его так, как должен был заклеймить все нравственно негодное всякий большой художник. По прихоти истории наиболее экспансивные проповедники совести и чести, вроде, например, Виктора Гюго, отдали немало сил для восхваления уголовного мира. Гюго казалось, что преступный мир – это такая часть общества, которая твердо, решительно и явно протестует против фальши господствующего мира. Но Гюго не дал себе труда посмотреть – с каких же позиций борется с любой государственной властью это воровское сообщество. Немало мальчиков искало знакомства с живыми «мизераблями» после чтения романов Гюго. Кличка «Жан Вальжан» до сих пор существует среди блатарей.

(…) Преступный мир с гуттенберговских времен и по сей день остается книгой за семью печатями для литераторов и для читателей. Бравшиеся за эту тему писатели разрешали эту серьезнейшую тему легкомысленно, увлекаясь и обманываясь фосфорическим блеском уголовщины, наряжая ее в романтическую маску и тем самым укрепляя у читателя вовсе ложное представление об этом коварном, отвратительном мире, не имеющем в себе ничего человеческого.

// Об одной ошибке художественной литературы

 Антон Чехов

Г-н Каморский, тюремный инспектор при здешнем генерал-губернаторе, сказал мне: «Если в конце концов из 100 каторжных выходит 15-20 порядочных, то этим мы обязаны не столько исправительным мерам, которые мы употребляем, сколько нашим русским судам, присылающим на каторгу так много хорошего, надежного элемента».


Естественное и непобедимое стремление к высшему благу — свободе — здесь рассматривается как преступная наклонность, и побег наказывается каторжными работами и плетями как тяжкое уголовное преступление; поселенец, из самых чистых побуждений, Христа ради, приютивший на ночь беглого, наказывается за это каторжными работами. Если поселенец ленится или ведет нетрезвую жизнь, то начальник острова может сослать его в рудник на один год. На Сахалине и долги считаются уголовным преступлением. В наказание за долги поселенцев не перечисляют в крестьяне. Постановление полиции об отдаче в работы поселенца, за леность и нерадение к устройству своего домообзаводства и за умышленное уклонение от платежа состоящего за ним в казну долга, сроком на один год, начальник острова утверждает с тем, чтобы этот поселенец был отдан предварительно для заработков на пополнение долга в работу в общество «Сахалин» (приказ № 45-й 1890 г.). Короче, ссыльному часто полагаются каторжные работы и плети за проступки, которые при обыкновенных условиях повлекли бы выговор, арест или тюремное заключение. С другой же стороны, кражи, совершаемые так часто в тюрьмах и селениях, редко дают повод к судебному разбирательству, и если судить по официальным цифрам, то можно прийти к совершенно ложному выводу, что ссыльные относятся к чужой собственности даже с большим уважением, чем свободные.


Утром выхожу на крыльцо. Небо серое, унылое, идет дождь, грязно. От дверей к дверям торопливо ходит смотритель с ключами.

— Я тебе пропишу такую записку, что потом неделю чесаться будешь! — кричит он. — Я тебе покажу записку! Эти слова относятся к толпе человек в двадцать каторжных, которые, как можно судить по немногим долетевшим до меня фразам, просятся в больницу. Они оборваны, вымокли на дожде, забрызганы грязью, дрожат; они хотят выразить мимикой, что им в самом деле больно, но на озябших, застывших лицах выходит что-то кривое, лживое, хотя, быть может, они вовсе не лгут. «Ах, боже мой, боже мой!» — вздыхает кто-то из них, и мне кажется, что мой ночной кошмар все еще продолжается. Приходит на ум слово «парии», означающее в обиходе состояние человека, ниже которого уже нельзя упасть. За все время, пока я был на Сахалине, только в поселенческом бараке около рудника да здесь, в Дербинском, в это дождливое, грязное утро, были моменты, когда мне казалось, что я вижу крайнюю, предельную степень унижения человека, дальше которой нельзя уже идти.

// Остров Сахалин

Уж 20-30 лет наша мыслящая интеллигенция повторяет фразу, что всякий преступник составляет продукт общества, но как она равнодушна к этому продукту! Причина такого индифферентизма к заключенным и томящимся в ссылке, непонятного в христианском государстве и в христианской литературе, кроется в чрезвычайной необразованности нашего русского юриста; он мало знает и так же не свободен от профессиональных предрассудков, как и осмеянное им крапивное семя. Он сдает университетские экзамены только для того, чтобы уметь судить человека и приговаривать его к тюрьме и ссылке; поступив на службу и получая жалованье, он только судит и приговаривает, а куда идет преступник после суда и зачем, что такое тюрьма и что такое Сибирь, ему неизвестно, неинтересно и не входит в круг его компетенции: это уж дело конвойных и тюремных смотрителей с красными носами.

// Из Сибири

Верх благонамеренности

Нам пишут, что на днях один из сотрудников «Киевлянина», некий Т., начитавшись московских газет, в припадке сомнения сделал у самого себя обыск. Не нашедши ничего предосудительного, он все-таки сводил себя в квартал.

// Обер-верхи

Я человек серьезный, и мой мозг имеет направление философское. По профессии я финансист, изучаю финансовое право и пишу диссертацию под заглавием: «Прошедшее и будущее собачьего налога». Согласитесь, что мне решительно нет никакого дела до девиц, романсов, луны и прочих глупостей.

// Из записок вспыльчивого человека

 Оноре де Бальзак

— Значит, ваш Париж — грязное болото, — сказал Эжен с отвращением.

— И презабавное, — добавил Вотрен. — Те, кто пачкается в нем, разъезжая в экипажах, — это порядочные люди, а те, кто пачкается, разгуливая пешком, — мошенники. Стащите, на свою беду, какую-нибудь безделку, вас выставят на площади Дворца правосудия, как диковину. Украдите миллион, и вы во всех салонах будете ходячей добродетелью. Для поддержания такой морали вы платите тридцать миллионов в год жандармам и суду. Мило!

Вопрос такой: у нас есть аппетит волчий, зубки острые, что же делать, как нам добыть провизии в котел? Прежде всего нам нужно проглотить «Свод законов»; это невесело и ничему не учит, а надо. Пусть так; мы делаемся членом суда, а затем председателем уголовного суда, и тогда мы выжигаем С. К. (ссыльнокаторжный. — Примеч. ред.) на плече несчастных, которые лучше нас, ссылаем их на каторгу, доказывая богачам, что они могут спать спокойно. Всё это не забавно, но и канительно. Сперва маячить года два в Париже, только поглядывать на вкусненькие вещи, отнюдь не трогая, хотя мы их очень любим. Всегда желать и никогда не исполнять своих желаний — дело утомительное. Будь вы малокровны, с темпераментом моллюска, вам было бы нечего бояться; а то кровь у нас львиная, бурливая и вожделение такое, что хватит на двадцать глупостей за один день. Вы погибнете от этой пытки, самой ужасной, какая только есть в аду у бога. Допустим, что вы благоразумны, пьете молоко и сочиняете элегии; тогда после многих неприятностей и таких лишений, что и собака взбесится, вам с вашим благородством придётся начинать товарищем какого-нибудь негодяя-прокурора в захолустном городишке, где правительство плеснёт вам тысячу франков жалованья в год, а это всё равно что плеснуть супа догу мясника. Лай на воров, защищай богатого, посылай на гильотину смелых духом! Премного обязан! Если у вас нет покровителей, вы так и сгинете в вашем провинциальном трибунале. К тридцати годам вы будете судьей на жалованье в тысячу двести франков, если, конечно, еще раньше не выкинете судейскую мантию ко всем чертям. Лет сорока вы женитесь на дочери какого-нибудь мельника и обеспечите себя доходом в шесть тысяч ливров. Вот спасибо! Имея покровителей, вы тридцати лет станете провинциальным прокурором с окладом в тысячу экю и женитесь на дочке мэра. Если вы пойдете на небольшие подлости в политике, вроде того, что на избирательном листке будете читать Виллель вместо Манюэль (фамилии их рифмуются, стало быть, совесть может быть покойна), тогда вы в сорок лет будете генерал-прокурором и можете стать депутатом. Заметьте, милое дитя, что в нашей совести мы понаделали прорех, что пережили двадцать лет всяких огорчений, терпели тайную нужду, а наши сестры превратились в старых дев. Имею честь еще заметить, что на всю Францию только двадцать генерал-прокуроров, а жаждущих попасть на это место двадцать тысяч, и среди них встречаются мазурики, готовые продать свою семью, чтобы подняться на одну зарубку. Если такое ремесло вам не по вкусу, посмотрим на другое. Не хочет ли барон де Растиньяк стать адвокатом? О! Замечательно! Надо томиться десять лет, тратить тысячу франков в месяц, иметь библиотеку, приёмную, бывать в свете, трепать языком, прикладываться к мантии какого-нибудь стряпчего, чтобы иметь дела. Если такое ремесло подходит вам, то я не возражаю; но вы найдите мне во всем Париже пять адвокатов пятидесяти лет от роду с заработком больше пятидесяти тысяч в год. Брр! Я предпочел бы сделаться пиратом, чем так поганить свою душу.

// Отец Горио

«Случается, что невежественные, подавленные нуждой люди насильственно отбирают у кого-нибудь деньги; их именуют преступниками, им приходится иметь дело с правосудием. Или гениальный бедняк делает открытие, разработка которого сулит сокровища, вы ссужаете ему три тысячи франков (...), а потом начинаете его донимать так, что он вынужден вам уступить свое открытие целиком или частично; вы считаетесь только со своей совестью, а ваша совесть не потащит вас в суд присяжных. Враги общественного порядка пользуются этими противоречиями, чтобы порочить правосудие и от имени народа выражать возмущение тем, что какого-нибудь воришку, укравшего ночью курицу с птичьего двора, ссылают в каторгу, а злостного банкрота, разорившего целые семьи, сажают лишь в тюрьму, и то на короткий срок; но лицемеры отлично знают, что судьи, осуждая вора, крепят преграду между бедными и богатыми, ведь разрушение ее привело бы к гибели общественного порядка, между тем как банкрот, ловкий расхититель наследств, банкир, разоряющий ради своей личной выгоды целые предприятия, производят только лишь перемещение богатств! Итак, сын мой, общество вынуждено в своих же интересах проявлять известную гибкость, что я советую делать и вам в ваших интересах. Суть в том, чтобы идти в ногу с обществом. Наполеон, Ришелье, Медичи шли в ногу со своим веком. А вы? Вы оцениваете себя в двенадцать тысяч франков!.. Общество ваше поклоняется уже не истинному богу, а золотому тельцу! Таков символ веры вашей хартии, ибо политика принимает в расчет только одно установление — собственность. Не значит ли это объявить всем подданным: “Обогащайтесь!” Когда вы законным путем составите себе состояние, станете богачом и маркизом де Рюбампре, вы сможете позволить себе роскошь быть человеком чести».

// Утраченные иллюзии

 Марк Твен

Что за странное, необъяснимое создание человек! Миллионы русских на протяжении столетий покорно разрешали нашей семье грабить их, оскорблять, попирать их права и жили, мучились и умирали единственно для того, чтобы обеспечить довольство нашей семьи! Это не люди, а ломовые лошади, хотя они носят одежду и ходят в церковь. Лошадь, у которой силы во сто раз больше, чем у человека, позволяет ему бить себя, погонять, морить голодом, а миллионы русских позволяют малой горстке солдат держать их в рабстве, хотя эти солдаты — их же сыновья и братья!

Если вдуматься, так вот что еще непонятно: за границей к царю и самодержавию подходят с теми же моральными мерками, какие приняты в цивилизованных странах. Поскольку там не полагается свергать тирана иначе как законным путем, кое-кто вообразил, будто этот порядок применим и к России; а в России вообще нет закона, есть лишь царская воля. Законы должны ограничивать — это их единственная функция. В цивилизованных странах они ограничивают всех граждан в равной степени, и это правильно и справедливо, в моей же державе если и существуют законы, то на нашу семью они не распространяются. Мы делаем, что хотим. Веками делали, что хотели. Преступление для нас привычное ремесло, убийство — привычное занятие, кровь народа — привычный напиток. Миллионы убийств лежат на нашей совести. А богобоязненные моралисты утверждают, что убивать нас — грех. Я и мои дядюшки — это семейство кобр, поставленное над ста сорока миллионами кроликов, мы всю жизнь терзаем их, и мучаем, и жиреем за их счет, однако же моралисты утверждают, что уничтожать нас — не обязанность, а преступление.

Не мне бы распространяться на эту тему, но ведь человек, посвященный во все тайны вроде меня, понимает, что это наивно до смешного и, по существу, нелогично. Наша семья для закона недосягаема: ни один закон нас не касается, нас не ограничивает, не дает народу защиты от нас. Отсюда вывод: мы вне закона. А ведь в того, кто вне закона, любой человек имеет право всадить пулю! Боже мой, что стало бы с нашим семейством, не будь на свете моралиста?! Он постоянно был нашей опорой, нашим заступником, нашим другом, ныне же он наш единственный друг. Как только начинаются зловещие разговоры об убийстве, он тут как тут со своей внушительной сентенцией: «Воздержитесь! Насилие никогда еще не приносило ценных политических результатов!» И этим он нас спасает. Я допускаю, что он и сам в это верит. Но верит, скорей всего, потому, что у него нет школьного учебника всемирной истории, который доказал бы ему, что его сентенция никакими фактами не подтверждается. Без насилия никогда не была свергнута ни одна тирания, и все троны воздвигнуты путем насилия; путем насилия мои предки укрепились на троне; с помощью убийств, предательства, клятвопреступлений, пыток, тюрем и каторги они охраняли этот трон в продолжение четырех столетий, и такими же средствами я сам удерживаю его сегодня. Любой из Романовых, прошедший выучку и имеющий за плечами некоторый опыт, может так перефразировать сентенцию моралиста: «Насилие, и только насилие, приносит ценные политические результаты». Моралисту ясно, что ныне, впервые в истории, мой трон действительно в опасности: нация пробуждается от рабской летаргии, длившейся с незапамятных времен. Но ему невдомек, что причиной тому послужили четыре акта насилия: уничтожение мною финляндской конституции, убийство Бобрикова и убийство Плеве революционерами и массовый расстрел невинных людей, учиненный мною несколько дней назад.


// Монолог царя